— Одна из моих сестер сегодня утром призналась мне, что переспала с боксером.
— Наверняка этот боксер — красивый парень, крепкий, мускулистый. Тогда что же говорить о Мишелин, которая разводится после двух месяцев супружеской жизни, чтобы свалиться на голову другу своего мужа?
— Я забыл вам сказать, что этот боксер живет на содержании у одного старого педераста.
— Это, конечно, безобразие. Но мы не знаем, что сделала бы Мишелин, узнай она, что вы на содержании у старого педераста.
Бернар был в шоке, замахал руками и отказался рассматривать подобный случай.
— Зря я стал рассказывать вам о своей семье, — сказал он. — Думаю, проще и вернее было бы не впутывать в это дело никого, кроме себя самого. Истина такова: перед лицом Мишелин я ощущаю себя существом низшего порядка, совершенно неуместным. Благодаря своей семье или кому хотите, я научился видеть и чувствовать так, как мои сестры, и я довольно хорошо описал себя, рисуя вам их портрет. Сама мысль о том, что я мог бы быть мужем или любовником Мишелин, шокирует меня, как нечто непристойное. Я не считаю себя вправе даже думать об этом. Между нами есть качественная разница, примерно соответствующая разнице в общественном положении. И я вовсе не уверен, что это случайность.
— Вы преувеличиваете, — сказал Шовье, — но в ваших словах есть правда. То, что Мишелин лучше вас — очевидно. Достаточно только посмотреть, с каким отвращением вы относитесь к собственной личности. Кстати, позволю себе дать вам один совет. Никогда себя не презирайте. Это худшее из зол. Человек становится хуже животного. Могу ли я спросить вас: почему вы не работаете?
Бернар не ответил на вопрос и усмехнулся:
— В данном конкретном случае для семьи Ласкенов лучше, что я себя презираю. Вы должны этому радоваться.
— Вовсе нет. Будь иначе, вы не были бы тем, что вы есть, и я бы не видел особой беды в том, чтобы Мишелин развелась и вышла за вас замуж.
Сам тон этих слов был оскорбителен. Бернар выпрямился и спросил, глядя на Шовье почти угрожающе:
— Я не был бы тем, что я есть? Так что же я, по-вашему, такое?
— Да вы же сами мне это разъяснили от и до, я вас не принуждал. Ладно, не злитесь, инцидент исчерпан. Но как же это все-таки странно: влюбленный отказывается от любви, чтобы обеспечить себе спокойствие совести. Это напоминает мне одного генерала, с которым мы как-то оказались за ужином на улице Спонтини. Этот генерал был пацифистом и находил войну чудовищным злом. За тем же ужином был и священник, считавший своим долгом любить и защищать вольнодумцев. Представляю себе директора завода, который щадит самолюбие персонала, утверждая, что рабочие — не собаки. Странно, да? Упаси Бог, Мишелин, бедного ребенка, когда-нибудь упасть в ваши объятия. Я считаю вас весьма способным привить ей угрызения и сомнения во всевозможных формах. Было бы очень жаль. Ну так что, поехали на обед?
— Извинитесь от моего имени перед мадам Ласкен, но на улицу Спонтини я обедать не поеду.
— Как вам будет угодно, но мне не очень хочется исполнять ваше поручение. Вы можете сами позвонить и сослаться на смерть какого-нибудь провинциального родственника, из-за которой вы будете вынуждены на несколько недель покинуть Париж.
XI
Сидя на террасе своего домика на западном склоне Монмартра, Джонни с наслаждением вдыхал свежий утренний воздух, оживляя в мечтаниях ушедшие годы и ощущая приближение старости с грустью, больнее всего сжимающей сердца, порабощенные все еще пылающей страстью. У его ног при нем посаженное дерево вздымало на высоту террасы округлую крону, еще благоухающую от ночного ливня и смягчающую косые утренние лучи. Он видел себя сидящим пятнадцать лет назад под таким же утренним солнцем за беседой в компании людей столь приятных, будто он их нарочно тщательно подбирал. Тогда ему было сорок пять, и в зрелости своей он был еще совершенно молод и лицом, и телом. Его вежливость и обходительность, так привлекавшие к нему, были непритворны. Чтобы приковать к себе внимание и возбудить интерес желанных ему людей, незачем было выказывать преувеличенную услужливость и предупредительность куртизанки, сменившиеся затем теми женоподобными манерами, которые он пускал в ход, чтобы быть замеченным. В то время он был бескорыстно щедр, и молодые люди приходили к нему безо всякого расчета — им было приятно нравиться ему. Сейчас они уже не приходили. Жизнь больше не преподносила ему нежных сюрпризов.
Милу выскочил на террасу в пижамных брюках и с обнаженным торсом. Солнце еще не пригревало, и, прислонившись к балюстраде, он поежился, но не без удовольствия, как при входе в прохладную воду. Джонни меланхолично любовался молодым телом, изящным и мускулистым.
— Ты что-то поздно вернулся этой ночью, милый, — мягко сказал он.
— И что с того, — буркнул Милу. — Если я поздно прихожу, это мои коврижки.
Джонни вздохнул. Вульгарность этого юноши его удручала.
— Почему ты отвечаешь в таком тоне? Уверяю тебя, с таким лексиконом твою красоту скоро перестанут замечать.
Милу почувствовал угрозу и смягчился.
— Совсем еще не поздно было, — стал он защищаться. — Только начало первого. И ничего плохого я не делал, клянусь.
— Я об этом даже знать не хочу. Сейчас меня волнует только то, что ты начинаешь терять форму. К тому же ты уже почти не ходишь на тренировки. Я уверен, если ты не одумаешься, твоя боксерская карьера пропала.
Милу заявил, что бокс ему осточертел.
— Ты очень ошибаешься, — холодно сказал Джонни. — От праздности добра не жди. Поверь мне, я достаточно навидался молодых людей из твоего круга. Ты — маленький плебей, которого тянет на еду, выпивку и автомобильные моторы. Если не принудишь себя к труду и дисциплине, то быстро растолстеешь. Я могу себе представить тебя года через два — краснолицый коротышка с брюшком, толстыми ляжками, двойным подбородком, усиками коммивояжера, одутловатыми небритыми щеками. Короче, настоящий мужчина в женском понимании. Повторяю, это наступит очень скоро. Ты относишься к такому латинскому типу, который, повзрослев, растет в ширину. А главное — ты страдаешь прожорливостью, жуткой ненасытностью бедняка, вдруг оказавшегося у накрытого стола. Не забывай, Милу, ты — самый обыкновенный маленький бедняк. Если завтра из-за твоей вульгарности или твоего ожирения я начну тяготиться твоим обществом, ты станешь опять тем Мимилем Ленуаром, которого я полтора месяца назад вытащил с завода. Сам знаешь, что твои чудесные костюмы быстро износятся. Подумай хорошо. У тебя есть шанс стать красивым малым, но это хрупкий шанс. Береги его. Может быть, ты не замечаешь, но за последние десять дней у тебя уже немного изменилась фигура. О нет, это пока еще ничего не значит. Небольшое утолщение у основания шеи и, может быть, чуть меньшая подвижность мышц грудной клетки. Но это уже предупреждение. И потом, попытайся наконец вылезти из своей кожи или, по меньшей мере, навести на себя глянец, который поможет забыть, из какой среды я тебя извлек. Временами я действительно не могу помешать себе сравнивать тебя с другими юношами, которых я знал — утонченными, чувствительными, прелестными и сердцем, и умом. Ты не представляешь, до какой степени тебе еще надо отмываться.
Изумленный этим неожиданным выпадом, Милу опустил глаза, чтобы не выказать хозяину свой гнев и страх. До сих пор Джонни старался скрасить его рабство, обращаясь с ним, как с равным. Его нежная предупредительность, восторженные комплименты и щебет нимало не подготовили Милу к выслушиванию столь жестоких речей. По правде говоря, Джонни и сам удивлялся.
— Ладно, не будем спорить. Ты сегодня с утра не в настроении, — сказал ему молодой человек.
— Сегодня — день, когда я себя не насилую. Надеюсь, такое будет со мной случаться часто.
— Ты приглашал меня пожить у тебя вовсе не затем, чтобы: уговаривать заниматься боксом, — заметил Милу. — Скажу тебе откровенно, боксом я никогда особо и не увлекался. Что за радость молотить кулаками.
— Ну, а чем же ты рассчитываешь заняться?
Этот вопрос, похожий на ультиматум, возмутил Милу, как могут возмутить лицемерие и хамство, поскольку он и не собирался ничем заниматься. Не получив ответа, Джонни сказал: