— Такие длинные дни, Эварист, такие длинные, а так мало вмещают. Забавно, не правда ли? Ну так уж, иногда, через пень колоду, а все же забавно.
Она рассмеялась легким, счастливым смехом, и Милу вместе с ней. Он лишь смочил губы во втором коктейле, поскольку боялся повредить здоровью. Бокал Мишелин был пуст, и он заменил его своим, где оставалось еще три четверти. Этот обмен уже вошел у них в привычку, и молодая женщина на это рассчитывала.
— Вы очаровательны, Эварист. Скажите бармену, чтобы поставил «Хан-Тена». Я хочу уйти под звуки «Хан-Тена».
Она вышла под руку с Милу, напевая мелодию «Хан-Тена», закинув голову, устремив взгляд в звездное небо. Как и каждый вечер, она почти бездумно свернула в сосновый лесок и, улегшись на песок, усыпанный сосновыми иголками, прижала к себе Милу и принялась бредить.
Пьер Ленуар бежал под лучами, когда молодые люди вышли на пляж.
— Дорожка меня немного разочаровала, — сказал он, присоединившись к ним. — На первый взгляд песок кажется твердым, но на самом деле немного поддается под ногами. Впрочем, это не так мешает, как на ста метрах или даже четырехстах. При желании можно думать, что просто бежишь по тяжелой трассе. Я все же доволен. Завтра утром думаю пораньше встать и еще раз пробежать.
Они вошли на виллу. Мадам Ласкен заканчивала пытать кухарку. Когда пришло время ложиться, она властно взяла Пьера под руку и отвела в комнату, которую велела для него подготовить. Он и не подумал жаловаться, тем более, что ум его был занят любопытными наблюдениями относительно изменений сопротивления почвы под ногой бегуна.
Мишелин одна поднялась в свою спальню и долго стояла у окна. Мысли ее были смутными, а плоть еще трепетала от удовольствия. Когда счастье испарилось вместе с хмельным теплом, она перечитала письмо Бернара, на которое не в состоянии была ответить, и, плача, улеглась в постель. Слезы, которые она проливала, жалея себя, уже неделю были ее последней радостью за день.
Как и говорил Пьер, Пондебуа приехал к концу следующей недели и пробыл два дня. Он привез из Парижа интересные новости, касающиеся политической ситуации и состояния умов, но с этими Ласкенами, так мало понимавшими, невозможно было об этом говорить, вызывая к себе восхищение. Приятной неожиданностью для него было знакомство с Джонни — человеком, умеющим его оценить. Ему представили Милу, который сумел ловко ввернуть:
— Мэтр, я так рад познакомиться с вами. Я так люблю ваши книги, да-да. Поэзия и динамизм потрясающие!
Вечером, говоря с мадам Ласкен и Мишелин о молодом писателе, Пондебуа заявил:
— Этот Эварист Милу кажется мне очень тонким, очень умным юношей. Мне нравятся эти грубоватые манеры молодости, возможно, слишком безапелляционной, но такой понятливой, такой открытой всему духовному.
После его отъезда мадам Ласкен так и не поняла, остался ли он при первоначальном мнении, ибо, прочтя первую половину рукописи под названием «Могильщик», он высказал следующее двусмысленное суждение:
— Это плоско, нелепо, вульгарно и скучно до невозможности. Но в литературном плане вещь очень любопытная, очень сильная, просто прекрасная.
XVII
Большой зал «Мулен де ла Галетт» был полон. Бернар сидел в последнем ряду, а за ним теснились, стоя, новоприбывшие. Молодые люди, празднично одетые и с повязками на рукаве, суетились в проходах с возбужденными и искренними лицами затейников из благотворительного общества, по поводу и без повода называя друг друга «товарищами», голоса их так и звенели чистой и честной радостью, которая задевала за живое публику, состоявшую частью из рабочих с Монмартра. На другом конце зала, на сцене, за столом с графином и стаканом с водой, сидели полукругом народные трибуны и повторяли в уме свои роли. Среди них не было ни единой звезды Народного фронта. Большинство составляли профессионалы, депутаты, бывшие депутаты, советники или секретари чего-нибудь, люди сорока-пятидесяти лет, вынашивающие мелкие и кратковременные надежды и в этот вечер исполняющие свои рабочие обязанности без воодушевления и опасений. Бернар пришел на это собрание, не испытывая ни малейшего любопытства. После обеда он услышал о нем в конторе от одного из коллег, и вечером, в час страха перед одиночеством или обществом родственников, он отправился в «Мулен де ла Галетт», словно в кино, чтобы заглушить свое отвращение и ненависть.
Ораторы сменяли друг друга на трибуне. Социалисты, активисты «Всеобщей конфедерации труда», коммунисты блаженно равнялись налево, и тон речей, совершенно нереволюционный, напоминал беседы о светском образовании или преподавании латыни. Изнывающая публика все же выказывала почтение к этим людям, так утруждавшим себя, и вежливые аплодисменты раздавались всякий раз, когда оратор приумолкал в ожидании. Время от времени красноречие возвышалось до некоторого слащавого пафоса с призывами к священному союзу. Это были минуты, когда речь заходила об Испании. Братолюбиво-воинственная дрожь пробегала по залу, в котором публика, будь она получше заведена, была бы готова схватиться за оружие. Но этим трибунам с ожиревшими сердцами недоставало умения.
Бернар изо всех сил старался заинтересоваться речами, но постоянно терял нить и вновь возвращался к картинкам, преследовавшим его уже несколько дней. В воскресенье утром Мариетт все рассказала. Как бы сама того не желая, с отсутствующим видом, ровным голосом, будто обращаясь к шкафу или животному, она рассказала ему, как в гостиничном номере Милу навязал ей свою волю, и как на морском берегу он регулярно спаивал Мишелин, чтобы добиться своего, и как он сейчас встречался с ней в холостяцкой квартире, которую снимал почасово неподалеку от авеню Ваграм. Этот хам похвастался своими подвигами Мариетт и добавил: «Я не хочу переутомляться сейчас, но когда на ней женюсь, мы еще увидимся. У тебя классное тельце, даже, наверное, получше, чем у нее». Но все эти подробности затмевались главной катастрофой: Мишелин осквернена этим подонком, этой хитрой и своевольной скотиной. Тогда же, в воскресенье, Бернар решил его убить. «Я убью его», — сказал он Мариетт, которая только пожала плечами, не придавая, кажется, никакого значения этим, сказанным в запальчивости словам порядочного молодого человека. Однако он думал о своем решении беспрестанно. Он продолжал мечтать об этом и здесь, в зале «Мулен де ла Галетт», иногда оставаясь совершенно наедине со своими мыслями. Он даже начинал беспокоиться, как это столь полное и всепоглощающее желание еще не встало на путь практического воплощения. Юноша, получивший буржуазное воспитание, очень плохо подготовлен к преступлению, и чудом было уже то, что он смог осознать его необходимость. Бернар даже не представлял себе, как взяться за это дело. Пуля была ему противна — слишком абстрактно. Убить из револьвера — это примерно то же, что убить мысленно. Ни ты, ни жертва не ощущаете реальности момента. Люди из высшего общества, сводящие счеты перестрелкой, — несчастные халтурщики. Когда вас душит желание мести, такой малостью его не удовлетворить. Нужно почувствовать, как бьется тварь, насладиться ее агонией.
После первых речей все последующие были лишь вариациями на ту же тему и публику не будоражили. Атмосфера в зале напоминала церковь в момент проповеди. Молодые комиссары с повязками отчаялись дождаться какого-нибудь инцидента, предоставившего бы им случай показать свое рвение и: силу бицепсов. Впереди справа Бернар заметил человека, лицо, которого было ему знакомо. Он вспомнил, что как-то вечером встретил его у вокзала Сен-Лазар в обществе дяди Шовье, который их представил друг другу, фамилия вроде Малюбье или Маринье. Нет, скорее Малинье. Человек этот казался очень возбужденным. Он не только поднимал сжатый кулак и аплодировал каждый раз, когда требовалось, но его горящее лицо, пылающий взгляд, какие-то нервные жесты выдавали большое внутреннее беспокойство, необъяснимое при такой умеренности ораторов и задевавшее любопытство соседей. Бернар забыл о нем и вернулся к мысли об убийстве. Нож, даже под именем кинжала, казался ему гнусным орудием, а яд хоть и был чище, но внушал не меньший ужас. Идеально было бы нанять кого-то, кто совершил бы это на его глазах, но ремесло наемного убийцы почти сошло на нет, во всяком случае простому человеку эта услуга недоступна. Бернар с омерзением подумал о своей слабости. Он решил, что слишком мелок, чтобы долго питать сильные страсти, и ему пришло в голову, что, возможно, он был из тех людей, которых тяжкая боль или великая ненависть доводят до самоубийства или ведут к медленной смерти. Вдруг комичное происшествие отвлекло его от этих размышлений. Пользуясь тем, что оратор на миг умолк, чтобы набрать воздуху, Малинье встал с исказившимся лицом и воскликнул голосом громким и зловещим, будто в нем вибрировала непонятная страсть: «А Франция? Да что же будет с Францией?» Все взгляды обратились на него, и публика разразилась веселым смехом, впрочем, вполне доброжелательным. Его сочли всего лишь простачком, дурачиной-простафилей, болваном-воякой. Одно слово — патриот. Он и правда выглядел глупо, бедняга, и казался таким стареньким и настолько свалившимся с луны, что его было даже жаль. Судя по этому яростному и ломкому голосу, исходившему из самого его нутра, по этой физиономии бесхитростного и безобидного психа, похоже было, что он, чего доброго, еще расплачется. Комиссары приблизились, дрожа от нетерпения, и глядели на него с молодой свирепостью, но оратор решил сам дать отпор, обеспечивая себе бурный успех: «Франция? Она смотрит на вас со всей снисходительностью, которой вы заслуживаете, но не испытывайте ее терпение». Малинье, весь багровый, с глупым видом упал на стул, а Франция принялась искренне веселиться, плача от смеха и хватаясь за бока. Даже Бернар, позабыв свои зловещие планы, провел несколько приятных минут. Всем казалось, что дело уже улажено, и оратор возвратился к теме. И тут вдруг опять Малинье распрямился, как пружина, и заревел: «Кретины! Кретины!» Последовала короткая и жестокая сцена из тех, что приводят зал в экстаз и укрепляют политические убеждения. Малинье был скучен комиссарами и, болтая в воздухе сапогами, исчез под громкий шум и свист. Это решительное изгнание изменило атмосферу к лучшему. Публика пребывала в счастливой уверенности, что недаром сюда пришла, и стало даже казаться, что у трибунов прорезается какой-то гений.