Выбрать главу

Временами ей казалось, что вся ее жизнь переместилась в некое другое измерение. Более всего похоже оно было на состояние сна. Однако с нею вместе переместилось в это странное, полуреальное, зыбкое и расплывчатое состояние и все, что ее окружало в действительности. Огромный старинный замок ее мужа, оплетенный лабиринтом величественных тенистых аллей старого парка в предместье Вены. Сам ее супруг, барон фон Рудлофф, с чередой преданных слуг. Здесь же, в туманном мире ее зазеркалья, оказалась и галерея портретов его прославленных предков, которые каждодневно, утром и вечером, неизменно встречали Ванду суровыми, одобрительными или снисходительными взглядами своих пронизывающих глаз, в зависимости от того, была ли она этим днем достойна той великой чести — носить славное имя баронессы фон Рудлофф. Впрочем, портреты именно здесь, в странном зыбком мире, границы которого были стерты и кое-где почти растворились, пропуская через себя то тени прошлого, то странных, пугающих Ванду посланцев будущего, были как раз на месте. Они парили в безвременье, почти не касаясь своими тяжелыми драгоценными рамами стен, к коим ранее пригвождены были намертво. Порой, казалось Ванде, они позволяли себе даже покинуть золоченые оковы рам, и тогда, почти неразличимые в толпе живых людей, наводнявших старинный замок, бродили по его пустынным коридорам, залам и лестничным пролетам, невидимые и неприметные стороннему взору, нежились, развалясь в глубоких креслах фамильной библиотеки, листая любимые ими некогда фолианты, бесшумно касаясь бестелесными пальцами клавишей старинных роялей в бальных залах и танцевальных классах замка. Иногда, в те редкие минуты, когда врачи, сиделки, прислуга или сам сиятельный барон, взявший за обыкновение подолгу сидеть у постели страдающей жены в тяжелом глубоком кресле, специально доставленном в спальню из его кабинета, на время покидали ее, словом, когда не случалось подле больной никого, люди с портретов неслышно проникали в ее прохладную большую спальню и, низко склонившись над ложем, подолгу вглядывались в помертвевшее лицо Ванды. Она уже привыкла к ним, перестала бояться и кричать при их появлении, вызывая переполох прислуги и сиделок. И даже постепенно начала различать каждого пришельца: одних встречала тихой лучистой радостью своих прекрасных глаз, присутствие же других, напротив, терпела с трудом, отводя глаза или прикрывая их тяжелыми веками. На то были причины: каждый из них по-разному относился к ней. Более всего было, конечно, холодного любопытства, праздного интереса или легкого сочувственного внимания. Но иногда в их туманных взглядах читала она и отчетливую нескрываемую ненависть, и тихое нежное сострадание. В такие минуты Ванда жалела, что ранее никогда не расспрашивала мужа о тех, чьи портреты украшали бесконечные галереи и коридоры замка. Кем приходились они ему, какие узы связали воедино столь непохожих друг на друга людей под огромной ломаной, крытой красной черепицей и украшенной резными — на все четыре стороны света — башнями крышей. О том, что возможность узнать об этом может еще представиться ей в будущем, иными словами, о том, чтобы, поправившись, вернуться из своего туманного зыбкого мира обратно к той чудной, но такой короткой жизни, которой Господь Бог наградил ее, прежде чем призвать к себе, на неминуемый последний предел, Ванда мечтать не смела. Теперь, более чем когда-либо раньше, она была уверена, что душу ее снедает страшная, неведомая докторам болезнь — дьявольское наваждение, которое медленно, но неуклонно затмевает перед ней картину Божьего мира, растворяя в ней любимые образы и предметы, с тем чтобы уже в самое ближайшее время окончательно сомкнуться вокруг непроглядным мраком, поглощающим всю ее, маленькую, несчастную, так долго страдавшую и так мало познавшую счастья Ванду.

Она по-прежнему не воспринимала никакую жидкость, кроме как посредством мучительных инъекций. Страдала от жажды, а более того от невозможности дать хоть какие-то объяснения многочисленным докторам, терзающим ее самыми разными, порой совершенно непонятными, порой оскорбительными для нее вопросами.

Однако окружающие, и прежде всего сам барон фон Рудлофф, настроены были совершенно иначе.

Появившийся в первые же дни ее недуга, когда, презрев ее запреты и мольбы, муж все-таки прибег к консультациям известного психиатра, немолодой, немногословный, но ласковый доктор, имени которого она никак не могла запомнить, так же, как и барон, не оставлял ее теперь почти ни на минуту и более других врачей проводил время подле ее постели. Но справедливости ради следует отметить, что он-то как раз не донимал Ванду мучительными вопросами и вообще мало беспокоил ее своим постоянным присутствием. Иногда они даже разговаривали с ним о чем-то, и, засыпая, как правило, после таких разговоров, Ванда не испытывала привычного чувства досады и горечи от того, что ее в очередной раз не поняли.

Она заснула и в этот раз, некоторое продолжительное довольно время проговорив с ласковым доктором о Лондоне, в котором провела самые страшные дни своей молодости, будучи вынужденной состоять в компаньонках у вздорной и жестокосердной английской леди, деля с нею убогую квартирку в грязном темно- коричневом районе столицы Туманного Альбиона и не имея ни малейшей надежды когда-нибудь вырваться из этого тесного кирпичного ада, пропитанного серым туманом сотен каминов, пожирающих свою скудную угольную пищу в обмен на слабое тепло, согревающее облепивших их бедняков. Знаменитые туманы Лондона — вот что скрывалось на самом деле за холодной завесой приукрашенной романистами тайны! Однако доктор также провел свою молодость в Лондоне, изучая медицину и начиная практику, и потому разговор их как-то сам собой окрасился живыми и яркими воспоминаниями молодости, чудом избежавшими серого налета убогой нищеты, и, засыпая в очередной раз, Ванда неожиданно улыбнулась, вспомнив вихрастого мальчишку-рассыльного из бакалейной лавки, всегда норовившего пройти под ее крохотным окошком, выходившим в чахлый, как и все в округе, подернутый угольным пеплом палисадник.

Сон уже почти смежил ее веки, и Ванда сочла, что доктор оставил ее одну, но в этот момент за тяжелым бархатным пологом кровати, который, покидая се, доктор, как обычно, не забыл опустить, она в полусне, а оттого невнятно и не понимая половины сказанного, различила голоса. Разговаривали двое: ласковый доктор и ее муж, очевидно, только что переступивший порог комнаты.

— Так вы уверены?..

— Бесспорно. Что-то таится там, в ее прошлом, причем, вероятнее всего, именно в тот период, когда она жила в Англии. Это не даст ей жить далее, ваше сиятельство, могу вас заверить, как глубокий гнойник не даст затянуться до конца старой ране.

— Но введение в транс… Об этом так по-разному пишут и говорят сегодня…

— …только одним способом. Иначе: медленное угасание сознания и полная потеря рассудка…

— Да, недуг прогрессирует…

— Так сегодня?

— …лучший день… а вернее, ночь…

Голоса сливались в один неразличимый вибрирующий звук, уже мало чем напоминающий человеческий голос, но вскоре и он растворился в полном безмолвии глубокого, спокойного сна. Оба мужчины осторожно заглянули за опушенный полог кровати, молча несколько мгновений глядели на спящую, а потом, стремясь производить как можно меньше шума, оставили ее в одиночестве.

— Сознание ее теперь свободно от страданий, — удовлетворенно заметил врач, плотно прикрывая за собой тяжелую дверь опочивальни. — Спать она будет до позднего вечера, а далее, если все сложится благополучно, мы избавим ее от них и наяву.

— Душа ее сейчас далека, — задумчиво ответил барон, перед глазами которого еще стояли разгладившиеся мягкие черты лица жены, которые бывали такими теперь только во сне.

— Сие вопрос спорный, — не очень громко и не слишком разборчиво возразил ему ученый, не желая вступать в долгий и не имеющий логического завершения спор, с почтением пропустил хозяина дома вперед и сознательно замешкался возле двери в опочивальню баронессы, якобы для того, чтобы дать какие-то инструкции неотлучно присутствующей здесь сиделке.