— Вот тогда-то ты и начал делать деньги.
— Ха-ха-ха! Ой, ой, ой. Не надо из меня героя лепить. Пожалуйста.
— А налоги ты тогда платил?
— Бухгалтерия удерживала! Не было другого варианта…
— Ладно. И вот умирает Брежнев, а ты дворником трудишься.
— Вечерним дворником. Ну что, ну схоронили его. А что ты меня все расспрашиваешь? Это ж не интервью. Ты и сам расскажи свои ощущения. А я расскажу свои.
— А, ощущения? По поводу смерти Брежнева? Ну, значит, я… Я как знал, что кончается эпоха. Я бросил свои блуждания и таки поступил в газету. В Калуге. В комсомольскую. В отдел — ха-ха — рабочей молодежи и коммунистического воспитания. И вот я работаю, а тут дежурство по номеру. 11 ноября, объявили нам про Брежнева…
— Ты не забудь, 10 ноября не было праздничного концерта на День милиции. Я уж тогда понял: пожалуй, хрюкнул Ильич. Мне показалось — не к добру это: концерта нет.
— Что значит — не к добру?
— Ха-ха-ха. Мне жалко было деда, честно говоря. Да и гроб уронили…
— Но потом же писали, что не уронили, а это чуть ли не салют начался.
— Да ладно, конечно, уронили, вся страна это видела, и весь мир видел. Уронили гроб, он чуть не шлепнулся.
— А у меня на тот вечер был такой план: в 21.00 подписываю номер в печать — и иду в общежитие Калужского пединститута отмечать немецкий, кстати сказать, праздник Fasching. Ну, типа карнавала, сплошной разгул и разврат. Где наши напиваются и дерутся, там немцы чуть выпьют — и идут тихо-мирно девок трахать. Другая концепция. Фашинг — это такое узаконенное нарушение моральных устоев. Там заключаются браки, на одну ночь — причем бланочки есть специальные, все жестко, строго, официально: такой-то и такая-то вступают в брак с такого-то по такое-то, и фото участников.
А я как раз накануне прочел в своей газете письмо одной немецкой студентки — она писала, как все хорошо в России, как ей все нравится. Я записал себе, как ее зовут, и думал: найду и буду с ней отмечать этот светлый праздник.
— А, ее любовь к Стране Советов так тебя возбудила!
— Стране советов и хохлов.
— К человеку, который хвалил нашу страну, у тебя возникало сексуальное чувство.
— Нет, ну я же германист. Был. Я же пятый курс проучился в Германии, в Лейпциге, на секции их журналистики, и у меня остались самые лучшие воспоминания о немецких девушках. Они вообще как бы другая нация, а мужики — они значительно хуже и скучнее. Пардон, я тебя не имел в виду. И вот поскольку я там никого не знал, а тут публикуется имя — и вроде как человек знакомый…
— Понятно. То есть не хочешь признаться, что к социализму у тебя было нездоровое чувство! Ты хотел его трахнуть!
— Да нет же, она писала про другое: что ей нравятся деревянные дома, которых у них в Германии нет.
Ты вот немец, и у тебя, я вижу, дом каменный.
— Но у меня на участке есть и деревянный. Во-о-н, видишь?
— Это во-о-н там, вдалеке? Там все еще твой участок?
— Ну. Значит, действие происходило в Калуге, да?
— Да. Которая гордится великим фашистом Циолковским.
— Почему это он фашист?
— Ну, так сейчас же опубликовали его труды без купюр. И, оказывается, у него не столько про путешествия к иным мирам и не про цеппелин…
— А что, неужели его «жиды заели»? Так банально?
— Не помню насчет жидов, но низшие существа — от коров до дикарей — ему не нравились, и он хотел их всех извести… Спасибо, икра чудесная…
— Воблячья.
— Продолжаю. Он хотел извести низшие существа и неправильные расы…
— Это какие?
— А ты сам не знаешь?
— Он что, был антисемит?
— Ну, там, по-моему, в основном было про негров. И азиатов…
— То есть не антисемит.
— Ну. Он мечтал лишних уничтожить и оставить только интеллект.
— А чем же ему индейцы Амазонии не угодили? Они ж у него есть не просят…
— Ты просто не знаешь, какой у него был идеал духовной жизни. И эволюции. Он полагал, что тело мешает духу развиваться. И мечтал все устроить так, чтоб в будущем от людей остались только мозги, заключенные в запаянную стеклянную колбу с воздухом и питательными веществами. И эти колбы будут летать, мыслить, обмениваться знаниями…
— А секс?
— Секс? (Свинаренко задумался.) Ну, видимо, им оставался только секс по сотовому телефону.
— Но так ты не достигаешь оргазма.
— Ну, не достигаешь. Только зачем ты дискутируешь со мной, если эта теория Циолковского? Я сам ее, может, не разделяю.
— Я с тобой не дискутирую, я уточняю параметры теории. Я-то не читал Циолковского.
— Так, по его теории, вот человек-то низшей расы и не получил бы удовольствия от жизни в колбе без яиц и вообще без всего. Чистый разум.
— Тогда, боюсь, что и я принадлежу к низшей расе.
— Даром что ариец.
— А это легко определяется — высшая или низшая. Не хочешь в виде шарика летать — значит низшая. Я думаю, и ты низшая.
— Не знаю, я в шарике не пробовал. Так вот я, вместо того чтоб пойти на немецкий праздник — причем не в виде мозга в колбе, а в виде юноши со всеми органами, — вместо того чтоб пойти в пединститут на праздник разврата — я сижу и жду, когда мне принесут полосы на подпись. То есть я отмечал праздник практически как мозг в колбе, причем на родине великого мечтателя. И сидел я долго, потому что никто не знал, как хоронить Брежнева — и как об этом извещать народ. Обком комсомола затребовал инструкции в обкоме партии, те — в ЦК. А там говорят — мы тоже не знаем, перезвоните нам часа в два ночи. Так они подняли архивы «Правды» за 53-й год — это был последний случай похорон действующего главы СССР — и оттуда слизали весь макет. Значит, рамка черная во всю полосу, и отклики трудящихся, что они скорбят и потому перевыполнят план, а партия еще теснее сплотится вокруг ленинского ЦК. Идиотизм, в общем, такой, что сегодня в это трудно поверить… Короче, это кончилось в пять утра. Ну, куда уж ехать? Там весь разврат, наверное, закончился. Я подумал: «Пожалуй, я сегодня уже чужой на этом празднике жизни».