Выбрать главу

Много лет спустя, уже к закату своей необычайной жизни, он вспомнит эти вечера, их атмосферу, вдыхаемую им через запертую дверь комнаты. Внутренним своим слухом он невольно подслушивал все секреты дома — как нервничали юные студенты перед своим первым грехопадением, страстный шепот любовных объяснений, хихиканье девушек, пытающихся скрыть свой страх, дуэль в саду на саблях двух фельдфебелей, не поделивших новую девушку. Он вспомнит печальные ароматы безлюбой любви, запах увядающих цветов души и замерзших родников чувств; сердечную боль, когда он слышал лживые тосты, возбуждение ссор и драк; россыпи фейерверков, забывчивость пьяных; любовные неудачи и унижения, горечь и грусть во всех своих видах; и тысячи и тысячи желаний, проникавших в его сознание изо всех уголков большого дома.

Один, запертый в своей каморке, он легко соотносил улавливаемые им мысли и желания с той комнатой и тем мозгом, где они родились, все возможные виды мыслей и страстей; он, Эркюль Барфусс, был наделен редчайшим даром. В этом доме концентрация тоски была почти невыносимой — тоски по нежности, по боли, атмосферу пронизывали желания отведать запретный плод и желания причинить другому страдание.

Это последнее желание, проистекающее из самых темных глубин души, пугало его более всего, потому что Эркюль осознал, что оно свойственно человеческому роду. Он мог проследить вспышки его до источника, угадать болезненную страсть, он не видел ни людей, ни их лиц, но он ощущал их жуткие фантазии. Когда случилась эта трагическая история с Магдаленой Хольт, он уже тогда знал, кто это сделал, он обнаружил преступника намного раньше, он почувствовал его опасность в водовороте мыслей и желаний, наполняющих дом каждый вечер.

Насколько он себя помнил, он всегда обожал девочку, по неизъяснимой прихоти судьбы появившуюся на свет в тот же вечер, что и он. Начало этой любви таилось во тьме первых дней, когда мир еще не обрел в его сознании ясных контуров. Он не мог бы назвать первое связанное с ней воспоминание, потому что она всегда была с ним так же естественно, как воздух, которым он дышал, как ночь и день. Их вскармливали в одной и той же комнате, они спали в одной постели, играли в одной песочнице, их окружали одни и те же женщины известного сорта с нелепыми и несчастными судьбами, они были детьми одного и того же заведения, отцы были неизвестны, и они были связаны друг с другом неисчерпаемой мистерией любви.

Мать Генриетты в ту январскую ночь, под звон колоколов, как и доктор Гётц, пришла к выводу, что счастье и понятия не имеет о справедливости, и у нее постоянно возникало чувство, что все уже давно записано в книге судеб, и никто из людей не в силах изменить эту запись, а сам автор ни за что не признается, что совершил ошибку: ее сестра по несчастью должна была умереть, чтобы она сама осталась жить, а несчастный мальчик по чьему-то предначертанию должен был родиться уродом, чтобы ее дочь была совершенно здорова. Первое время после рождения детей эти мысли переполняли ее настолько, что она чувствовала себя в опасном долгу перед провидением. Она хотела даже, чтобы как-то загладить свою несуществующую вину, усыновить мальчика, но мадам Шалль, чье слово было законом в маленьком королевстве, передала все материнские обязанности Магдалене Хольт.

Впрочем, формальное родство было бы совершенно ненужным подтверждением их связи — душевные узы были крепче кровных. Они тянулись друг к другу, едва научившись ползать. Они все делали вместе, и приходилось иногда применять силу, чтобы оторвать их друг от друга, когда приходило время сна. Они думали об одном и том же одновременно, одновременно ощущали голод и жажду, поводы для смеха и плача были одинаковы. Некоторые считали такие совпадения жутковатыми, когда, например, у детей прорезался первый молочный зуб в один и тот же июльский пятничный вечер, и первый шаг свой они сделали тоже одновременно, весной, когда роскошная гроза сотрясала стены заведения мадам Шалль. Немалое удивление вызывало и то, что они, казалось, понимали друг друга без слов, никогда не разговаривали во время игр, им не надо было даже смотреть друг на друга, чтобы совершенно точно угадать желание. Точно так же один из них непонятным образом всегда знал, где находится и что собирается предпринять другой.

Эта странная пара трогала девушек до слез. Прекрасно сложенная хорошенькая девочка и непредставимый урод, и с годами это несоответствие все возрастало, поскольку Эркюль Барфусс так и остался ростом чуть более метра, а Генриетта Фогель была высокой девочкой.

Его прятали от мира; мир прятали от него. Он ничего не знал о том, что происходит за стенами борделя. Он не видел других людей — никого, кроме мадам Шалль и ее девушек. Днем он никогда не заходил за густые кусты лигусты, отделяющие сад от улицы. По неписаному правилу его никогда не брали с собой в город, если кому-то надо было в магазины или по делам. Не потому, что его стыдились — девушки, оказывающие платные услуги, не стыдились ничего, — нет, они хотели защитить его от мира, нетерпимого к любого рода отклонениям. Поэтому день, когда ему все же пришлось выйти за пределы заведения, стал для него еще большим потрясением.

Это было на Пасху, точнее, в Великий четверг; ему шел тогда седьмой год. День был теплый, но ветреный. Он играл с Генриеттой в саду, девушки обрезали фруктовые деревья. Внезапный порыв ветра сорвал с нее ситцевую шляпку и перебросил через кусты лигусты в окруженный стеной соседний двор. Там жил старый конюший. Девочка проводила шляпку взглядом, полным недоуменного изумления, и Эркюль Барфусс, не задумываясь ни на секунду, сделал первый исторический шаг за пределы своего ограниченного мирка, полного любви и понимания. Он правой ногой содрал с левой башмак, открыл пальцами ноги задвижку на калитке и помчался вперед, не думая, не сомневаясь, не прислушиваясь к предостережениям внутреннего голоса, задыхаясь от непонятного ему самому восторга, помчался, босой на одну ногу, по выщербленной зимней непогодой мостовой.

И не останавливаясь, он забежал во двор конюшего, где у стены, рядом с не распустившимся еще нарциссом, лежала шляпка Генриетты. Он поднял ее ногой и взял в зубы, он всегда так делал, когда ему надо было что-то куда-то отнести; он был совершенно счастлив, что ему удалось ей услужить, — и только в этот момент он почувствовал, что на него кто-то смотрит.

Перед ним стоял мальчик, полумертвый от страха — ему впервые в жизни пришлось увидеть фигуру, словно вышедшую из народной сказки, специально придуманную, чтобы пугать детей. Эркюль, почувствовав такой страх, испугался не меньше его, и уронил шляпку. Но, когда он попытался улыбнуться, чтобы успокоить мальчика, тот начал кричать и звать людей.

В одно мгновение Эркюля окружила разъяренная толпа, мужчины, женщины, дети, старики и старухи. Он слышал жужжание их мыслей, исполненных страха и такой ненависти, что он на какой-то миг испугался утонуть в ней: «…Уродина… откуда это дьяволово отродье в Великий четверг?»

Никто не вспомнил бы, кто швырнул в него первый камень, а для Эркюля все смешалось воедино — толпа, чужие люди, их злоба… в его память не врезалось ни одно из этих лиц.

Потом, когда Генриетта утешала его в каморке, она рассказала ему — на том странном беззвучном языке, на котором они всегда разговаривали, — что шерсть на спине его встала дыбом от страха, но сам он не знал, как ему удалось сбежать от них и вернуться в дом, да еще и со шляпкой в зубах. Он свернулся рядом с нею клубочком, лежал и не мог понять, откуда там, за пределами этих стен, столько злобы и ненависти, и почти не замечал боли в разбитой камнями голове. Она показала ему шляпку — и он улыбнулся; его утешила мысль, что он пострадал из-за любви.

Событие это было весьма примечательным, ибо не было такой жертвы, на которую он не был бы готов ради девочки, обожаемой им без рассуждений, без объяснений, без границ, без надежды получить что-либо взамен. Он собирал для нее букеты в саду и обвязывал их шелковой ниткой. Мадам Шалль как-то увидела его в цветочной клумбе, как он осторожно ломал стебельки двумя пальцами ног и собирал цветы в букет, удерживая его во рту, — и много лет спустя, в старости, она попросила художника изобразить эту сцену, запечатлевшуюся в ее угасающей памяти, как пример безусловной, необъяснимой и все же реальной любви. Эркюль Барфусс вырезал для нее фигурки из дерева — тоже, разумеется, ногами. Ногами же он расчесывал ее волосы и заплетал косы с ловкостью, ставшей в заведении мадам Шалль легендой; он убаюкивал ее ногами, а если ей становилось грустно или она начинала плакать, он нежно обнимал ее ногой за талию и прижимал к себе…