Выбрать главу

Никто, разумеется, не спросил мнения самого объекта изучения, а Эркюль был настолько поглощен вновь обретенной свободой, что ничто иное его просто не интересовало.

В ту ночь, когда местные крестьяне штурмовали монастырь в Силезии, он впервые осознал силу своего дара. Он сообразил, что он настолько увлекся копанием в человеческих душах, что они приняли его за чудотворца. Он также понял, что не только счастливый случай помешал толпе разорвать его на части, но и мужество Юлиана Шустера, сумевшего угрозами и посулами умилостивить разъяренную толпу. Старый монах еще раз спас мне жизнь, думал Эркюль, и я перед ним в долгу…

Они добирались в Рим больше месяца, сначала с почтовым дилижансом по Германии, потом пешком и на санках через Альпы, и, наконец, в Италии на мулах, предоставляемых им иезуитскими монастырями на древнем пилигримском пути.

Для Эркюля все было внове. Всю жизнь свою он провел за закрытыми дверьми и мало что знал о мире за их пределами. С тех пор, как ему исполнилось восемь, он не вырос ни на сантиметр; но он казался по меньшей мере вчетверо старше, чем был на самом деле. У него выросла козлиная бородка, а на щеках были бакенбарды, как у рыси. На голове волос совсем не осталось, зато шерсть на шее и на спине сохранилась, так же как и раздвоенный, как у змеи, язык и страшная впадина на лице, которая могла испугать до потери сознания самого бесчувственного солдафона, после чего это зрелище преследовало его до конца его дней. Крошечные ножки, руки, скорее похожие на корни какого-то лекарственного растения, — немудрено, что он в своем гремящем костюме из жесткого плиссированного льна, сшитом монахами в дорогу, привлекал всеобщее внимание.

Как-то в воскресный вечер после службы он сел за фортепиано в постоялом дворе в Инсбруке. Его игра босыми ногами привела хозяина, большого любителя музыки, в такое волнение, что он плакал, как ребенок, когда Эркюль завершил помпезный марш берущей за сердце дискантной трелью, исполненной им пальцами правой ноги. У людей буквально отваливалась челюсть, когда он почесывал укусы вшей носком ботинка или застегивал верхние пуговицы на рубашке одной ногой и при этом критически рассматривал себя в зеркале, удерживаемом в другой. Даже лошади замерли от восхищения, когда он как-то, стоя на одной ноге, помогал кучеру сменить ведра с кормом, а другой расчесывал им хвосты, шепча что-то прямо в их души на тайном зверином языке.

Если бы он носил маску, путешествие прошло бы намного легче — в этом голос на Пьяцца Наврна был совершенно прав. Случалось, что ребенок, увидев его, начинал плакать, и не один раз Юлиану Шустеру приходилось призывать на помощь весь свой авторитет, чтобы им разрешили переночевать — хозяева постоялых дворов утверждали, что мест нет даже в свинарнике; скорее всего, они просто боялись навлечь на себя гнев Господень, давая приют отродью дьявола, к тому же еще и в «карнавальном костюме».

Такого рода обвинения не удивляли Эркюля, он к ним уже привык, но до самой старости, когда он стал достаточно мудрым, чтобы стоически переносить всевозможные унижения, он каждый раз чувствовал себя оскорбленным, и яд этих оскорблений накапливался в нем до такой степени, что разъедал его изнутри.

В одной тирольской деревне их чуть не линчевала толпа. В ожидании кучера, чинившего сломанную колесную пару, они пошли на площадь. Было раннее утро. Беременная женщина у цветочного ларька, увидев нашего героя, издала душераздирающий крик и упала в обморок, осыпаемая дождем иголок с еловых похоронных венков. Неизвестно, откуда появились люди, и они в мгновение ока оказались окруженными угрожающими селянами, обвинявшими их в том, что они сглазили нерожденного младенца. Зеленщик утверждал, что в тот момент, когда дилижанс остановился в деревне, все фрукты в корзине мгновенно сгнили, а кто-то еще говорил, что видел сон, что деревню посетила нечистая сила. И снова положение спас Шустер, показав написанное изящным почерком письмо, полученное им незадолго до отъезда из иезуитской конгрегации и подписанное кардиналом Ривера. Письмо было скреплено величественное сургучной печатью и семью внушительными штемпелями, и в нем разъяснялось, что мальчик-урод является известным чудотворцем, находящимся под защитой папы. Только после этого толпа неохотно расступилась.

Если не считать этих досадных происшествий, путешествие проходило на удивление гладко. Они не разу ни столкнулись с дорожными грабителями — в то время они отличались особой жестокостью и, как правило, не щадили своих жертв, особенно не жаловали они церковников. Они переходили Альпы в пургу, по олимпийской мощи своей не уступавшей той, что бушевала над Кенигсбергом в ту ночь, когда родился Эркюль. Уже спускаясь в долину, они слышали разговоры, что пурга эта стоила жизни двадцати четырем пилигримам — лошади испугались воя ветра и увлекли девять санок в пропасть. Когда они достигли, наконец, долины По, было снова лето, и Юлиан Шустер преклонял колена у каждой придорожной церкви и целовал икону Божьей Матери.

Единственно, что омрачало путешествие, — настроение монаха. В первые недели он, казалось, был совершенно счастлив. Его, казалось, вновь овевал ветер приключений юности — он играл в карты с кучерами и пил сидр на постоялых дворах, с удивлением отмечая, что истории о дорожных опасностях почти ничем не отличались от тех, что он слышал в молодости. Он наслаждался свободой от монастырской рутины, от удушливого запаха фимиама во время четвертой молитвы, от могильной тишины трапезной, от постоянной мины непонятого святого на физиономии у Киппенберга, и в первую очередь свободой от апокалиптического настроения, царившего в монастыре с тех пор, как там появился Эркюль. Но по мере того как путешествие приближалось к концу, настроение его падало и оживление сменилось тревогой.

С тех пор, как Шустер окончательно убедился в сверхъестественных способностях своего подопечного, он смотрел на него совершенно иными глазами. Инстинкт подсказывал ему, что эти способности ничего общего с силами ада не имеют, что это что-то иное, чему он не мог найти объяснения. Он догадывался, что мальчик все еще не в себе, поэтому очень боялся его напугать.

И он был прав. Немало времени ушло, чтобы Эркюль, наученный печальным своим опытом, преодолел подозрительность. Только на четвертую неделю путешествия он начал говорить с монахом, пользуясь своим удивительным даром. Сначала редко, но по мере того, как он все больше и больше доверял Шустеру, все чаще и чаще, хотя и не так часто, как монах того заслуживал.

Эркюль знал, что он обязан монаху жизнью. Поэтому ему больно было смотреть на его мучения.

Монаха одолевали сомнения. За короткое время он пересмотрел всю свою жизнь, все решения, приведшие к тому, что он стал тем человеком, кем он был теперь. Для него, посвятившего столько десятилетий служению братству, это было страшно. Шустер начал сомневаться в Боге, который редко прислушивался к возносимым ими молитвам; настолько редко, что, когда он все же прислушивался, это выглядело скорее как случайность. Он подозревал, что судьба предназначила ему иную, не монашескую жизнь, что партитура этой жизни уже была написана, но он сам, по несчастью, выбрал другой путь, не прислушался к зову сердца, и поэтому обречен на несчастье. Он с тоской думал о данном им обете воздержания — теперь он уже был слишком стар, чтобы его нарушить; ему слышались голоса детей и внуков, которых у него никогда не было, счастливый смех семьи, где он мог бы стариться, как истинный патриарх в своей родне от Хереса до Севильи — и его монашеская жизнь все более казалась ему бедной и бессмысленной.

По мере приближения к священному городу его охватывала тревога и иного рода; причиной ее был не только наш герой, но и сам Шустер, поскольку это была тревога непонимания, она росла с каждой минутой, и когда они, наконец, добрались до почетной резиденции братства в Борго Санто Спирито в Риме, она разъедала его настолько, что Эркюль боялся, что Шустер в любой момент может разразиться рыданиями.