Много лет спустя Эркюль, вспоминая эту ночь и последовавший за этими событиями трагический эпилог ее год спустя в Генуе, понял, что он впервые в жизни нашел свой дом. Эти создания были его братьями и сестрами, с ними он осознал относительность своего несчастья, их связывала некая печальная общность. Как и он, они были брошены на жестокий алтарь природы и предназначены, казалось, единственно только для устрашения современников, верующих, что семя может быть проклято в семи коленах, если носитель его продал душу силам тьмы.
Шли часы, а Барнабю Вильсон все рассказывал ему о своих подопечных, об их жизни на задворках человечества, о муках и унижениях, преследованиях, сумасшедших домах; но он также говорил о счастье, найденном ими друг в друге, о лаврах, что они снискали, поставив свои исключительные способности на службу их сообществу.
Вдохновленный его рассказом, Эркюль выложил, как на исповеди, всю свою жизнь. С помощью знакомой обоим телепатии поведал он о своем детстве, о годах в доме призрения, об иезуитском монастыре и обо всем, что там произошло, о крестьянах, принявших его за чудотворца, и монахах, которых внезапно охватывало сомнение, короче говоря, о том, почему жизнь, со свойственной ей неумолимостью и нежеланием предоставить хоть какой-то выбор, привела его в Рим. И еще рассказал он о девочке, не виденной им с одиннадцатилетнего возраста, но ни на секунду не оставлявшей его мыслей, о существе, составлявшем весь смысл его существования, об альфе и омеге его снов, о единственном меридиане тоски его — Генриетте Фогель.
Тронутый его повествованием, Барнабю Вильсон тут же предложил присоединиться к их труппе. Они уезжали на следующее утро, в пятнадцати крытых брезентом повозках, развлекать калабрийских крестьян своими головокружительными увечьями и магическим искусством — при условии, разумеется, что они купят входной билет за два чентезимо. Если он поедет с ними, сказал директор цирка, его шансы найти девушку становятся почти стопроцентными.
Эркюль тщательно взвесил это благородное предложение человека, с которым он познакомился всего несколько часов назад, не имеющим, казалось, никаких иных мотивов, кроме сострадания к братьям и сестрам по несчастью, но в конце концов поблагодарил и отказался — он чувствовал себя обязанным монаху Шустеру.
С глубокой грустью он оставил уже под утро странное общество. Когда они вышли из подземелья около Форума, за Колизеем уже теплился рассвет, и Барнабю Вильсон крошечным своим пальчиком указал ему направление на Борго Санто Спирито на той стороне реки. Петухи Вечного города, казалось, объединившись в хор, пели все сразу, и Эркюль растолковал это как прощание навек со своими новыми друзьями. Но он ошибался.
В сумерках того же дня, когда таинственный внутренний голос заговорил с Эркюлем на Пьяцца Навона, Юлиан Шустер находился в папских покоях, разместившихся в величественном здании между Бельведерским дворцом и Эфиопской коллегией в Ватикане. Со всё возрастающей тревогой слушал он рассуждения иезуитского кардинала Аурелио Риверо по поводу его подопечного.
Вопрос, вне всяких сомнений, деликатный, Шустер, и надо решить его так, чтобы все были удовлетворены. Генерал ордена с большим интересом следит за нашими исследованиями и уверен, что мы сумеем достойно довести их до конца. Я предлагаю освидетельствовать мальчика как можно скорее в полном согласии с правилами, установленными Мартином дель Рио.
Риверо, председатель отдельной комиссии братства по борьбе с лжеучениями, подлил Шустеру вина, напомнив тем самым о некоторых различиях в образе жизни монахов и их представителей в Ватикане.
— Мы же все-таки живем в девятнадцатом веке, — решился возразить Шустер. — Даже в Америке мы не занимались Recherche de Magique.[6]
— Что ж, времена изменились, сомнений нет, но я прихожу к совершенно иным выводам, нежели вы, по поводу так называемого прогресса. Честь и слава торжеству разума, но разве это были не энтузиасты просвещения, те, кто проклял нас? Давайте говорить откровенно: нам нужно консолидировать власть, вновь дарованную нам Реставрацией.
Кардинал подвинул к нему поднос с маслинами. Шустер взял одну, но тут же с чувством преодоленного соблазна положил назад.
— Ваше преосвященство, что вы имели в виду, когда сказали, что этот вопрос надо решить?
— А разве Киппенберг не говорил о наших планах?
— Мне было поручено проводить мальчика в Рим, чтобы вы на него посмотрели. Никто не говорил ни о каких планах.
Риверо многозначительно посмотрел на него, как бы давая понять, что знает много такого, что лежит вне понимания дилетантов.
— Как бы то ни было, ваша совесть может быть спокойна, — сказал он. — Можете возвращаться в Силезию хоть завтра, я даже заказал для вас экипаж с двумя сменами лошадей. Хайстербах нуждается в вашем присутствии, вы там старший. Монастырю необходимо моральное очищение, учитывая все то, что там произошло. Я предлагаю вам взять на себя обязанности исповедника вместо Киппенберга. Монастырь погряз в анархии! Новообращенные бегут, нарушают обеты, и все только из-за какого-то играющего на органе урода, который к тому же умеет, как говорят, читать мысли, и в довершение всего еще и глухонемой!
— С вашего позволения, ваше преосвященство, я останусь, пока освидетельствование не будет закончено. Мне было бы интересно посмотреть, какими методами вы пользуетесь.
— Цель оправдывает средства, — сказал кардинал. — Непосвященные утверждают, что это девиз нашего братства, не так ли?
— Только постольку, поскольку этот девиз совпадает с Божьей волей, — возразил Шустер.
— А если слухи подтвердятся? Если мальчик и в самом деле умеет не только читать мысли, но и, что еще хуже, внушать их, давая волю своим скрытым помыслам, что тогда?
— Прошу простить меня, ваше преосвященство, но я по-прежнему не понимаю, куда вы клоните.
Кардинал коротко засмеялся, но тут же вновь соорудил на физиономии мину, напоминающую святого Кристофера, задумчиво наблюдавшего за ними с картины на стене.
— Не зря же человек подавляет в себе некоторые мысли и рефлексы, — сказал он сухо, — и старается держать их в тайне даже от себя самого. Если бы это было не так, что сделалось бы с нами? Ведь не только голос Божий наставляет нас. В минуты слабости мы слышим и иные голоса…
Кардинал поднялся с кресла и начал ходить по комнате, сцепив руки за спиной. Он остановился у небольшого алтаря, на котором лежала открытая Библия и поскреб корешок безупречно отполированным ногтем.
— Вы имеете в виду, что этот мальчик — глашатай дьявола? — спросил Шустер.
— Я попросил бы вас, любезный брат, воздержаться от иронии. Киппенберг постоянно информировал меня о событиях в монастыре. Восемь юных монахов нарушили обет, столько же покинули монастырь, полдюжины позволяли себе богохульственные, мягко говоря, высказывания. Предположим, что причина всего этого — мальчик, что он один в состоянии повергнуть целый монастырь в такое брожение… да может ли это быть — один?
Риверо прервал себя на полуслове — вошел швейцарский гвардеец с серебряным ларцом и поставил его на столе под украшающим одну из стен гигантским распятием. Шустер пристыжено глянул на Спасителя и вдруг подумал: Этот окровавленный, страдающий Бог, он же пугает людей, почему бы не подыскать более человечный символ нашей веры?