Как-то раз он написал на доске стих и победно осмотрелся. Некий господин поблизости от него вскрикнул от удивления. Это был поэт Шамиссо — не ранее чем этим утром он в состоянии полного отрешения сочинил эти строки и все еще думал о них.
Слухи о ясновидящем распространились очень быстро. К Рождеству в салон мадам Мендельсон набивалось столько народа, что она была вынуждена устраивать билетные лотереи. Тогда ему это надоело, и он исчез.
Тоска гнала его все дальше. Везде, где бы он ни оказался, Эркюль обшаривал мысли встречных в надежде найти хоть какую-то память о девушке, но все было тщетно.
В веселых кварталах Гамбурга он растратил все свои сбережения. Он замечал, что девушки еле сдерживают брезгливость, вспомнил заведение мадам Шалль и понял, что судьба повторяется.
Он написал на бумажке ее имя и всем показывал, но никто о ней ничего не слышал. Он потихоньку читал их мысли, но ничего не находил, кроме потерь, пустоты, стыда — они глушили эти чувства вином и опиумом. В отчаянии он купил себе несколько недель нежности. Когда деньги кончились, его выкинули на улицу.
Ночи напролет он бродил в портовых кварталах. Девушки шарахались от него, как от зачумленного, сутенеры плевали ему вслед. Иногда его били. Он спал с бродягами в закоулках порта. Сквозь сон он слышал их сны. Это были странные личности — моряк, искатель приключений, человек, всегда появлявшийся в окружении роя желтых бабочек, сумасшедший ясновидец, сбежавший после того, как понял, что они одного и того же поля ягоды. Он чувствовал, что скоро умрет, только не знал, когда и где.
Еле живой, он вернулся в Берлин. Выглядел он страшно, его принимали за призрак. Он ничего уже не ждал от жизни, знал только, что она скоро кончится. Смерть — это долг, который платят только один раз.
Он как будто стал невидимым. Его почти не замечали. Он спал на кладбищах — он уже мог слышать мертвых. Он был слишком слаб, чтобы просить подаяния. У него появились голодные галлюцинации — мысли, которых не было, или они были слишком далеко — он не должен был бы их слышать. Его посетил Юлиан Шустер. Инквизитор дель Моро произнес по-латыни речь на его могиле. Графиня Тавастешерна смеялась над ним со своих сведенборгских небес. Он видел, как ангел вышел из экипажа, остановившегося рядом с канавой, где он лежал. Сквозь смертную пелену увидел он платье белого атласа, зонтик в руке, желтые шелковые перчатки до локтей; сияющий неземным светом ангел склонился над ним и, не открывая рта, прошептал:
Эркюлъ… это и в самом деле ты?
И он почувствовал, как жизнь возвращается к нему, источник этой жизни был за пределами его понимания, за пределами Вселенной — это была она. девушка, которую он искал всю свою жизнь.
VI
…хочешь, я буду твоим слухом, Эркюль, как в детстве, как тогда… помнишь, как я описывала тебе голоса, смех девушек, шорох белья на гладильной доске, шум ветра, беспокоящий лошадей… Я спрашиваю себя сквозь туманы времени: как звучали наши шаги, когда мы бегали по дому? Как звучали капли дождя, падая на руку, как бились наши сердца? Я — твой слух, Эркюль, я слышу время, я слышу голоса из прошлого… голоса моей матери, Магдалены Хольт, мадам Эугении Шалль. И голоса мужчин, их ругательства и комплименты… я не знаю, слышишь ли ты меня, Эркюль, может быть, ты никогда не мог читать мои мысли, может быть, ты понимал меня, потому что любил…
Хочешь, я опишу тебе пустоту? Пустоту, когда гасят свечи и уходит последний гость, пустоту, когда люди исчезают, прихватив частицу твоей жизни, когда тебя выдирают с корнями, как растение? Пустоту, когда я вновь повстречала магистра суда, пустоту в глазах моей матери в ее смертный час… Когда это было? Я не помню. Уличная девка не помнит времени, у нее другая алгебра, попроще — сколько одеколона уходит за год, сколько корсетов она может купить на чаевые от богатого клиента, кто будет следующим, сколько масла сжигает лампа за ночь… о, я помню тебя, ты был моим первым поклонником… как ты утешал меня, когда я плакала, укачивал, если не могла заснуть, как высасывал кровь, когда я порезалась осколком стекла… Но сейчас я слышу только его голос, это его голос, Эркюль, голос судьи, разбившего нашу жизнь… я все тебе расскажу, всю мою жизнь… имей только терпение и не осуждай, не выслушав…
Тсс! Генрих прижал ухо к двери — он не понимает, почему у нас так тихо. «Я должна поговорить с Эркюлем наедине», — сказала я ему, но где ему понять, как мы разговариваем! «Бедняга же глух и нем! — нервно рассмеялся он, пока слуга подавал ему трубку. — Он что, читает твои мысли?»
Вчера, в библиотеке, когда я рассказывала тебе о своем замужестве, он ни о чем не догадался. Он думал, я раскладываю пасьянс, а я рассказывала тебе о нем. Не думай о нем плохо. Он взял меня из публичного дома, привел в этот дом со слугами и птицами в клетках, две дюжины комнат и четыре кареты для различных нужд, повар, трое ливрейных, шесть горничных, служанка, дворецкий и кучер, говорящий по-французски без акцента. Он вытащил меня из пропасти, потому что любил, так же как я вытащила тебя из канавы.
А что такое любовь, мой единственный? Из чего она состоит? Я читаю о любви у Стендаля, я вижу ее на картинах, слышу в музыке, но она ускользает от них, смеясь, она ускользает от писателей, художников, композиторов как раз тогда, когда им кажется, что теперь-то они ее поймали. Где ты был все эти годы? Где я была? В царстве мертвых, вот где я была, пока стража на секунду не ослабила бдительность, и мне удалось вырваться оттуда…
Генрих стоит у дверей и слушает, может быть, даже подсматривает в замочную скважину… Пусть смотрит — что он может увидеть? Ничего, что могло бы вызвать у него подозрения… Его жена сидит в шезлонге, унаследованном от его матери… маленький уродец, ноги свисают с кресла. На улице сияет солнце, кто-то работает в саду… а его жена сидит с закрытыми глазами и кивает иногда, даже, кажется, ритмично, как будто прислушивается к звучащей в ее душе мелодии… Напротив нее — чужой человек, она нашла его на улице и утверждает, что это ее сводный брат… странный глухонемой господин в закрывающей лицо шелковой маске.
Почему ты носишь маску, Эркюль? От меня ты не должен скрываться, сними маску, и я тебя поцелую… нет, не сейчас, когда Генрих подглядывает в скважину. Пусть наша тайна пока остается тайной.
«Чем они там занимаются, эти двое? — недоумевает мой муж. — Откуда они знают друг друга, что общего у моей жены с этим уродом? С этим нищим? Она взяла его в нашу карету и возится с ним, как сестра с братом…»
Мы ехали через королевский зверинец, и если бы правая пристяжная не была так ленива, а извозчик не остановился, пропуская почтовую карету, мы бы здесь не сидели, и Генрих не стоял бы у дверей… «Спят они оба, что ли, — думает он, — или засыпают, и подкравшийся сон принимает в свои объятия беззащитных людей…» И он не догадывается, что я разговариваю с тобой, он не догадывается о нашей любви.
«Кто он? — спросил он меня за обедом. — Пожалуйста, ответь мне, Генриетта. Твой сводный брат? И ты хочешь, чтобы я в это поверил?»
По со вчерашнего дня эта заноза больше его не мучает. Сказка, придуманная мной, заставила его побледнеть. «Боже, неужели это правда? И ты ничего не говорила мне раньше?»
Он уверен, что ты мой сводный брат, Эркюль, что мы, наконец, нашли друг друга после выпавших на нашу долю тяжких испытаний, и на земле нет уже Габриелы Фогель — только она могла бы отрицать наше родство.
Войди в меня, Эркюль, помнишь, как ты делал в детстве… войди и посмотри моими глазами… посмотри на себя… ты прячешься за моими веками, ты одновременно и в своей, и в моей душе… я открываю глаза и смотрю на тебя, ты же можешь смотреть моими глазами, я знаю… и что ты видишь?
Ты видишь крошечного мужчину, меньше метра, в зеленом бархатном сюртуке с фрачными фалдами. Мой сводный брат Эркюль. На нем серое шелковое жабо, французский шейный платок и треугольная маска. Па ногах совершенно детского размера черные туфли с шелковыми шнурками. Он лыс, черные бакенбарды сбегают с висков на шею. У него очень большая голова — врачи предполагают, что это гидроцефалия. У него нет рук. Рукава сюртука пусты, видны только окаменевшие отростки — это его беспомощные кисти, они годятся разве что отпугивать птиц. На спине горб; или это, может быть, неправильно выросшая лопатка? Грудь у него, как у цыпленка, но зато ногами он играет на рояле, приводя в изумление барона Генриха фон Бюлов. Он не может говорить из-за волчьей пасти и из-за того, что язык у него раздвоен, как у змеи, он даже не знает, как звучат слова, потому что он не слышит их ушами, а ощущает душой. Он глух, говорят слепые, хотя иные догадываются, что он воспринимает что-то, совершенно недоступное слуху.