Марьяна на них не оглядывалась, смотрела прямо перед
собой.
Над постройками колхоза имени Чкалова всходила
луна. Машина углубилась в поля. Через открытое
окошечко веяло прохладой родимых просторов.
-г- Кончила ученье?—спросил Коростелев.
Марьяна коротко ответила.
— А теперь что?
— А теперь еду в распоряжение районо.
Он слушал невнимательно, был поглощен
управлением машиной.
— Как говоришь? — переспросил он. — Ага — в
распоряжение районо...
Низкие постройки слева — кирпичный завод. Когда
Марьяна была маленькая, этих построек не было, тор-
чало над землей несколько черепичных крыш, а сейчас
вон сколько настроили!.. Бугры и впадины в
отдалении — это глиняные карьеры, там копают глину.
Длинные тени ложатся от бугров,—похоже на лунный
ландшафт, как его изображают на картинках... а может быть,
и непохоже, Марьяна подумала так для красоты.
Луна поднимается выше, на лунном фоне возникает
роща. Милая роща! Сейчас проедем мимо нее. Но
машина останавливается.
— Сломалась? — пугается Марьяна.
— Соловей поет, — говорит Коростелев. — Слушай!
В роще пел соловей. Это был певец с очень сильным
голосом, его пение разносилось далеко. Пел он так: фью,
фью, фью — насвистывал он нежно,—казалось, при
этом он склоняет головку набок и закрывает глаза;
щелк, щелк, щелк — делал он затем быстро и отчетливо,
словно разгрызал орешки; тр-тр-тр-тр-тррррррр...—
разливалась напоследок длинная трель,— и опять, после
маленькой паузы: фью, фью, фью...
Марьяна слушает и думает: еще три, даже два года
назад я не могла это слушать, у меня разрывалось
сердце. А сейчас мне только грустно. Ведь это не
преступление, нет? Была рана, болела, теперь зажила, — не
может быть, что это — преступление...
— Что ж не дала телеграмму? — спрашивает
Коростелев, трогая. — Мы бы организовали машину.
— Ну, вот... — говорит она.—Скажите, вы не знаете,
Сережа здоров?
— Не скажу. Да, наверно, здоров. Был бы болен —
Лукьяныч сказал бы. Я его видал — давненько, правда;
такой мальчишка... по фамилии меня зовет:
Коростелев.
Она улыбается, лицо ее светлеет. Сережа, сын, — это
все, что осталось ей от ее недолгого счастья.
В эту ночь она долго сидит около сережиной
кроватки: ждет — может быть, он проснется. Он уже спал,
когда она приехала. Шум приезда и встречи не
разбудил его. В соседней комнате пили чай, пришла
Настасья Петровна, пришли две девушки, школьные
подруги,— звон посуды, разговоры,— не проснулся
Сережа.
Раскинулся, сжатый кулачок заброшен за голову.
Кулачок, кулачок, много ли сегодня дрался? Нога
согнута, как при беге, бедная моя нога, несчастная моя
нога, такая еще маленькая, такая еще шелковая, а уже
в ссадинах и шишках. Мальчик, мальчик мой, больше
я от тебя никуда не уеду, всегда будем вместе... Сережа
пошевелился, прерывисто вздохнул... Проснись, милый,
ну на минуточку проснись: увидишь, что я тут, около
тебя, улыбнешься мне сквозь сон, назовешь меня:
мама,— и опять уснешь...
И Тося Алмазова не спит в эту ночь, не спит и плачет.
— Ждала, ждала,— говорит она,— работала,
надеялась, и вот — дождалась...
Алмазов лежит на спине, у него болит голова, он
слышит тосин голос, как через стенку... Понемножку
сознание проясняется.
— Ну, что ты плачешь? — говорит он.— Большое
дело — выпил мужик.
— Счастья нет,— сморкаясь, говорит Тося.
— Что тебе надо для счастья? Чтоб не пил?
— Чтоб не пил.
— Еще чего?
— Чтоб на работу шел, как все люди. Дмитрий
Корнеевич сколько раз говорил...
— И все? Немного тебе надо для счастья.
Алмазов закрывает глаза и будто дремлет. Потом
говорит:
— Слушай, Тося, а Тося! Завтра пойду договари-
ваться насчет работы. Раз. Водки — больше не будет,
даю слово. Два. Рада? Получай свое счастье.
Вот кто спит за всех неспящих, с упоением- спит, не
хуже Сережи, — это Коростелев. Наездился, набегался,
наволновался, сто дел переделал, сто тысяч слов
произнес, чиста его совесть, здоровье — дай бог каждому, не
о ком ему печалиться, не о чем вздыхать,— что делать
такому человеку ночью, как не спать богатырским сном?
Дом Марьяны находится на Дальней улице. Улица
в самом деле дальняя, окраинная; за дальностью ее
не успели переименовать.
Строили дом дедушка и бабушка Субботины. Они
умерли давно; их портреты висят в столовой друг
против друга, в одинаковых черных овальных рамах.
Дедушка с мужицким лицом, с бородкой; бабушка в
прическе гнездом, со взглядом серьезным и мечтательным,
в белой кофточке с высоким воротом, на груди медальон.
Говорили, что Марьяна похожа на бабушку. «Ну, куда
мне! — думала Марьяна, глядя на портрет.— Разве у
меня такой носик? У меня скорей всего дедушкин нос».
Дедушка был доктор. Настасья Петровна Коростелева,
служившая у них когда-то в прислугах, рассказывала —
•хороший, справедливый был доктор, всех лечил
одинаково, не смотрел, сколько ему платят. И даже так: нищий
Кирюшка у него вылечился, а богач Кулдымов помер, а
болезнь была одинаковая, что у Кирюшки, что у Кулды-
мова... И бабушка всех лечила и учила, хотя не была
ни докторшей, ни учительницей, а только окончила
институт для сирот благородного происхождения; и ее,
Настасью Петровну, научила грамоте и приказывала
читать книжки...
. Детство и юность Марьяны прошли в этом домике
с крохотными светлыми комнатками, с террасой,
обращенной во двор, с кирпичной дорожкой от террасы к
калитке. Большой клен рос около террасы, ставни
открывались прямо в сиреневые кусты.
Жила Марьяна с отцом, Федором Николаевичем
Субботиным. Мать умерла, когда Марьяне было три
года, отец больше не женился. Он был учитель, он был —
Марьяна поняла значение этих слов позже — рабкор,
общественник. Когда началась сплошная
коллективизация, он вступил в партию.
Его убили костровские кулаки.
...Марьяна проснулась среди ночи от чужих голосов.
Голоса были рядом, в столовой. Говорили отрывисто и
негромко, не разобрать что. Странно, мелко шаркало по
полу много ног.
— И никаких родственников, вы подумайте,— сказал
женский голос.
Стукнуло что-то. Кто-то сказал:
— Осторожно.
Вдруг крикливо и резко, на высоких нотах, заголосила
нянька.
— Папа! — крикнула Марьяна.
Ей не ответили. Она перелезла через боковую сетку
кровати и в-ыбежала в столовую. Там стояло много
людей и на кушетке лежал, вытянувшись, кто-то, с
головой покрытый простыней. Он был такой длинный, что
не поместился на кушетке,— в ногах у него была
подставлена скамеечка. И потому это не мог быть папа:
папа умещался на кушетке. Но вот кто-то подошел и
положил на стул знакомый серенький пиджак.
— Папа? — сказала Марьяна.
А нянька все голосила.
«„Нянька вела Марьяну за руку по дорожке между
высокими колосьями ржи и рассказывала кому-то, что ей
за последний месяц не плачено жалованье и неизвестно,
с кото теперь и требовать.
— Ни на кого смотреть не буду,— сказала нянька,—
не заплатят — возьму покойниково одеяло стеганое и
скатерть с мережкой, и квиты.
Марьяна слушала и не понимала.
Впереди несли гроб и знамена.
Сзади тоже разговаривали,— Марьяна поняла, что
разговор о ней.
— Многие согласны усыновить. Петр Иваныч согласен,
я согласна...
— Нет,— сказал густой властный голос.— Вы все
люди занятые, деловые. Девочка маленькая, за нею нужен