Выбрать главу

просто привязалась к Марьяне. И Лукьяныч привязался

и говорил озабоченно:

— Надо бы, Пашенька, купить Марьяше чулки.

В те времена Лукьяныч еще не владел культурной

речью, которой достиг к старости, и некоторые слова

произносил неправильно. Сначала Марьяна стеснялась

поправлять его, потом стала поправлять. Он выслушивал

ее застенчивые замечания с интересом и говорил:

•— Учтем.

Смолоду он был портовым грузчиком, сплавщиком,

весовщиком в таможне, в империалистическую войну —

рядовым солдатом, после войны служил дворником.

И вдруг сказал жене:

— Будем, Пашенька, пробиваться в интеллигенцию,

есть к тому возможности.

— А как же,— спросила тетя Паша,— мы пробьемся

в интеллигенцию?

— Через высшее образование,— ответил Лукьяныч.—

Иначе никак не получится.

Он поступил в школу для взрослых, потом на курсы

счетоводства. Окончив курсы, три года прослужил

счетоводом, пошел учиться на бухгалтера. На строительство

он явился уже как бухгалтер, солидная и ответственная

личность с хорошим окладом.

Как растут миллионы девочек, имеющих пап и мам,

так под крылом тети Паши и Лукьяныча выросла Марья-

на, круглая сирота.

Ходила в школу, учила уроки (иногда не учила),

стояла, держа салют, на пионерской линейке,

волновалась, впервые прикалывая на грудь комсомольский

значок. Читала книги, обижаясь на писателя, если герои

были недостаточно возвышенными; плакала над

грустными концами и опять обижалась. Обрезала косы,

отрастила их снова. Дружила, ссорилась, мирилась. Писала

дневник, забросила. Списывала в тетрадку стихи,

которые нравились. Любила праздники, ненавидела алгебру,

собирала ландыши, воображала людей, которые

встретятся ей в жизни, и мысленно вела с ними долгие раз-'

говоры.

В свой час переболела корью, в свой час надела

туфли на высоких каблуках, в свой час познала любовь.

Это была та молодая любовь, когда люди не

спрашивают себя, почему они любят, за что, украсит ли любовь

их существование или усложнит, и нет ли смысла, взяв

себя в руки и подавив свои желания, отказаться от эгой

любви и подождать какой-то другой,

какой—.неизвестно, но которая, может быть, будет лучше...

Рассудок здесь не участвовал. Мне хорошо, когда ты рядом,

мне пусто, когда тебя нет. За что люблю? А какое мне

дело? Люблю и люблю. Настоящее ли это, навеки ли?

Смешные вопросы. Разумеется, настоящее, разумеется,

навеки. Почему ты так думаешь? Я ничего не думаю,

я знаю.

Ничего они не думали, молоденькая девочка, не

успевшая окончить школу, и молодой учитель Сергей

Лавров, прямо со студенческой скамьи приехавший в

городок преподавать русскую литературу таким вэт

девочкам с косами и с мечтами о возвышенном. До

такой степени ни о чем не думали, что она бросила

учебу и стала его женой, домашней хозяйкой,

иждивенкой, и он ликовал. Два года ликовал и опомнился

только в тот день, когда по радио на всю страну

загремело сло'Во: война.

Каким виноватым чувствовал он себя перед нею в час

прощанья. Ее лицо за несколько дней стало взрослым.

У нее был высокий живот и страдальческие, запавшие

глаза. Через месяц она ждала ребенка.

— Прости меня! — сказал он.

Она не спросила, в чем он виноват, что надо прощать;

посмотрела на него взрослыми, понимающими глазами и

сказала:

— Я тебя люблю.

«...Ты не виноват ни в чем, родной мой,— писала она

ему туда, по воинскому адресу,— я виновата, что жила

так беззаботно, ни к чему не готовясь. Жила, как

душеньке было угодно, а ты разрешал, потому что любишь.

Как только наш мальчик позволит мне оставить его, я

буду учиться.

Мальчика еще не была; письмо было написано за день

до его рождения. Сергея Лаврова оно не застало

в живых.

*

Они мечтали о том дне, ко<гда он придет в больницу,

чтобы забрать ее с ребенком домой.

— Я принесу тебе вот такой букет.

— Глупости, вот глупости. Кто будет его нести? Надо

нести мальчика.

— Мальчика понесу я, а ты будешь нести букет.

— Я буду нести вещи.

— Какие вещи?

— Пеленки. Распашонки. Разные его тряпочки. Нет,

слушай, правда. Никаких букетов! Ужасно глупо — по

улице с ребенком и с букетом. Слушай, я в больнице

умру от тоски. Буду смотреть на часы все время.

Почему не позволяют рожать дома! Я не дождусь, когда

меня выпишут и ты придешь за нами.

И все было не так.

Она не смотрела на часы.

Все равно, он за нею не придет. Он далеко. На

фронте.

Ее выписали. В приемной ждала тетя Паша.

Поцеловались, заплакали. Тетя Паша взяла мальчика и

понесла домой. Марьяна шла рядом, несла сверток с

тряпочками.

Писем оттуда не было. Осенью пришла похоронная.

Через два года, оставив Сережу на попечении тети

Паши и Лукьяныча, Марьяна уехала в областной центр

и поступила в педагогическое училище. Домой

приезжала на каникулы. Теперь приехала совсем.

Было в доме существо, для которого не имели смысла

слова: смерть, разлука, печаль. Оно жило другой, своей

жизнью.

Это был Сережа.

У тети Паши на полке стояла большая медная ступка

с тяжелым медным пестиком. Сереже страшно

нравилась ступка, он приставал к тете Паше: «Давайте что-

нибудь потолчем». Тетя Паша снимала ступку с полки,

заглядывала в нее, коротким жестким ногтем

выколупывала со дна приставшие крошки и давала Сереже

сухарь или кусочек сахара, чтобы он истолок. Сережа

садился на пол, ставил ступку между ногами и толок, пока

не выбивался из сил. Из крепкого, как камешек, сахара

получался порошок! А какая музыка шла из ступки,

какие разносились по дому стуки, громы, звоны!..

Вокруг террасы росла повитель. (Тетя Паша называла

это растение «граммофончики».) Внизу густо стлались

темнозел^ные сердцевидные листья; вверх по веревочкам

вились длинные тонкие побеги. И вверху и внизу во все

стороны торчали большие продолговатые бутоны, заост-

ренные на концах. За ночь бутоны раскрывались —

цветы и вправду были похожи на граммофонную трубу,

большие, темносине-лиловые, бархатистые, какие-то

необыкновенно милые и веселые: казалось — смотрят

прямо на тебя и видят; в глубине каждого граммофончика

пряталось несколько крохотных белых бусинок —

тычинки... Но поднималось солнце, и граммофончики

съеживались, края их жалко скручивались, цветок

становился похож на грязную тряпочку. Тогда можно было

сорвать его и надувать, как пузырь, потом хлопнуть;

горьковатый вкус оставался во рту,— а на следующее

утро вокруг террасы все опять было покрыто новыми,

широко раскрытыми, бархатносине-лиловыми граммофон-

чиками.

Много прекрасных вещей находил Сережа в мире. Не

говоря уже о саночках, о дощечке на колесах, на

которой можно было кататься, отталкиваясь одной ногой, о

челне Лукьяныча, на который Сережу не пускали,

сколько он ни плакал,— существовали разноцветные камеш-

ки, конфетные бумажки, пустые спичечные коробки,

зеркало (для пусканья солнечных зайчиков), гвозди (для

забиванья в стены и стулья), мыло, приобретавшее

смысл, когда речь шла о мыльных пузырях.

Но самое интересное было — муравьи, птицы,

лягушки, собака Букет и кот Зайка.

" Муравьи жили под двором и вылезали наружу через

дырки и трещины в земле. Они были очень заняты,

всегда спешили куда-то,—никогда Сережа не видел, чтобы

какой-нибудь муравей сидел и отдыхал. Мама сказала,

что там, под землей, находятся их дети, и они носят