уезжала от них, и странно ей было думать, что завтра
ее здесь не будет, — что-то новое, непривычное
окажется перед глазами, какая-то другая начнется жизнь...
— Танечка, — сказала она подруге, которая не
отставала от нее, — ты иди, пожалуйста, тихо, не говори
ничего.
— Нюшечка, я понимаю! — ответила Таня. — Я буду
молчать.
Она пошла не рядом с Нюшей, а шага на два позади
и честно молчала всю дорогу, только громко вздыхала
от чувств. И Нюше было приятно, что Таня тут близко
и сочувствует ей.
Чуть рассветало. Прошли по спящему поселку и
вышли на полевые просторы. Не сговариваясь, скинули
туфли: от высоких каблуков, от танцев горели ноги.
Дорожная пыль была глубокая и мягкая, еще по-ночному
прохладная. Пепельная зыбь пробегала по высоким
овсам.
«Значит,— думает Нюша,— впустую цвела-расцветала
любовь...»
Проснулись птицы; ликующий щебет несся из рощи.
«И чем она его приворожила? Ничего в ней нет такого
осо-бенного...»
Они вышли к кирпичному заводу. Рабочий день еще
не начался, нигде ни души; из труб больших печей, в
которых вчера обжигали кирпич, еле заметный сочился
дымок, и пахло гарью. Цвели ромашки. В карьерах ярко-
коричневые срезы глины. «Большие какие ромашки», —
подумала Нюша, сорвала ромашку и воткнула в волосы
над ухом. И Таня сорвала ромашку и воткнула в
волосы...
«Совсем ничего особенного. И это несправедливо. Это
самое обидное! Он пожалеет. Мы еще увидимся, и он
пожалеет. Эх, подумает, не ту полюбил, было б мне Нюшу
полюбить... Так, значит. Не вышла у меня любовь. Но
все другое выйдет, вот выйдет же, хоть бы что тут! В
соревновании моя победа, и во всем дальше будет моя
победа, я докажу! Вот такими слезами еще поплачет
Дмитрий Корнеевич, что меня упустил!»
«ЗвО'Ннн... Звоннн...» — донеслось издалека. Это
утренний сигнал к началу работ; подает ею сторож на второй
'ферме, ударяя молотком о стальную рельсу.
— Пошли, Нюшечка, обратно, — жалостным голосом
сказала Таня. —Мне на работу время.
— Иди, — сказала Нюша, — я еще пройдусь.
Она пошла через город. Улица Дальняя. «Вот в этом
доме она живет. Красивенькая, конечно. Ну, и что?
Только что уезжать надо, а то бы еще поборолись, Марьяна
Федоровна! Еще неизвестно, чья бы взяла.
Образованные вы и красивенькие, а еще ни-че-го
неизвестно...»
Марьяна Федоровна в этот час сладко спала. Сни-
лись ей счастливые сны, и не знала, не ведала она о том,
что мимо ее дома, по другой стороне улицы, прошла
маленькая девушка с горем в сердце и с обидой против
нее.
На левом берегу, в тишине, под теплым бархатным
ветерком медленно похаживали коровы. Среди них Ню-
ша разыскала Стрелку.
— Ну, прощай, — сказала она. — Не забывай.
Стрелка перестала щипать траву и повернула голову
к Нюше с тем довольным, разнеженным видом, какой
бывает у жиеотных на летнем пастбище.
. — Да, вот уезжаю, да! — звенящим голосом сказала
Нюша. — Не я теперь с тобой буду, да, да. А ты ничего
не понимаешь!
Стрелка махнула длинным хвостом и вдруг
замычала — так тревожно и грозно, что со всех сторон
послышалось ответное взволнованное мычанье. Нюша
засмеялась, заплакала и пошла проститься с другими своими
коровами...
На обратном пути, уже в послеобеденный час,
усталая и заплаканная, она еще раз забежала в
профилакторий.
Настасья Петровна очень занята: двадцать семь
новорожденных телят! Все-таки она оторвалась от работы
и постояла с Нюшей на порожке. Солнце пылало и
палило, и у Настасьи Петровны сами собой зажмурились
глаза, когда она вышла из пахнущей свежим сеном
прохлады профилактория.
— Едешь?
— Еду, — вздохом уронила Нюша.
— А грустить не надо, — сказала Настасья
Петровна. — Сколько раз еще приедешь и опять уедешь. И
проводы, и встречи — все еще будет.
— Все будет, правда? — переспросила Нюша,
перебирая концы пояска.
— Все.
Нюша коротко, глубоко вздохнула и обняла Настасью
Петровну.
— До свиданья, — сказала она ей в плечо.
...Под вечер линейка, запряженная добрым
жеребчиком, стояла около дома. Степан Степаныч укладывал
поудобнее сено и накрывал его ковриком: лучший выезд
'предоставил совхоз для Нюши. Девушки, пришедшие
проводить, стайкой стояли в сторонке.
Степан Степаныч вынес чемодан, а мать кошевку с
едой; ручки кошевки были связаны вместе, чтобы еда
не растряслась и не выпала; горлышко бутылки, бело-
мутное от молока, торчало из кошевки.
— Молочко-то спеши выпить, — сказала мать, — а то
не скисло бы.
— А ты его кипятила? — спросил Степан Степаныч.
—• Нет, — сказала мать, опустив руки. — Не кипятила.
— Кипяченое не скиснет, — сказал Степан Степаныч.
— Как же я вскипячу, — сказала мать, — она
кипяченного сроду не пьет.
Они говорили взволнованно и серьезно, будто нивесть
что зависело от этого молока.
Торопливо подходила Таня, вся красная: красная
кофточка, красное лицо, красная роза в руке.
— Ой, жара! — сказала она.
— Да, — сказал Степан Степаныч.— Лето берет свое.
—• Зима лучше, — сказала Таня. — Вот не знаю
почему — чем холоднее, тем мне дышится легче.
— Зима хороша, — сказал Степан Степаныч, — а лето
все же лучше.
И О'ни стали обсуждать этот вопрос. И девушки
приняли участие в разговоре. Нюша слушала, горько
сложив губы: вот всегда так — когда уезжает кто-нибудь,
то все молчат либо говорят о чепухе, и никто не гово-
рит о главном. Одна Настасья Петровна сказала о
главном.
— Ну, время! — сказал Степан Степаныч.
Нюша сидит, поставив ноги на подножку, боком к
жеребчику, спиной к отцу. Отец говорит: «Н-но!» — и
жеребчик, рванув, трогает. Нюша смотрит — девушки бегут
за линейкой, машут, кричат хором неразборчивое; мать
стоит посреди дороги, а рядом Таня с красной розой;
утирая глаза, тоже крикнула что-то... Нюша подняла
руку, махнула...
Улица поселка пустынна в этот час: люди на работе.
Кончилась улица; сразу за нею дорога уходит в
разливы овса. Две маленькие девочки стоят, взявшись за
руки, на границе овсяного поля и смотрят, как уезжает
Нюша...
Как бы трудно ни отрывался человек от привычного
места, какую большую часть сердца не оставлял бы
там, а есть в самой дороге утешение, и надежда, и
зовущая радость. Вьется дорога среди полей и лугов, поля
и луга веерами кружат от горизонта к горизонту,
ветерок дует в лицо, огромный раздвигается мир, и в этот
мир едешь ты за своей судьбой! Где-то слева фырчит
трактор — «это наш трактор», — думаешь ты. Немного
погодя зафырчало с другой стороны, справа: «это у чка-
ловцев»,— думаешь ты. Вдали над полями попыхивают
частые белые дымки, ветерок донес пыхтенье
локомобиля,— «а это чей же?..» Круглое молочно-е облако
с зарумянившимися перед закатом краями высоко и
недвижно стоит в небе. «Тут остаешься, — думаешь ты,
глядя на облако, — а я — где-то буду завтра?» Ветерок
сначала слаб и горяч, потом усиливается и свежеет:
покуда ехали к станции, солнце село за твоей спиной, и
летние сумерки, смуглые и нежные, опустились на
огромный мир.
В сумерках мягко, неотчетливо рисуются избы и сады
Кострова. За избами и садами в смуглом, по-вечернему
тревожном небе горит один высокий фонарь. Облако,
которое днем было яркобелым, а при заходе солнца
зарумянилось начиная с краев и постепенно стало
густорозовым, — сейчас оно лиловое, стоит рядом с одиноким