— Господин, еще не поздно явить милость.
На них смотрели. Тарик, закутанный в угольно-черную джуббу, в утренних сумерках походил на ворона. Меж тем, палачи уже накидывали на шеи осужденным петли.
— Милость?.. — самийа переспросил с таким искренним удивлением, что у всех, кто еще на что-то надеялся, упало сердце.
Потом Тарик презрительно скривился и добавил:
— Боюсь, мой друг, милосердие и сострадание не входят в число моих главных добродетелей. Я бы даже сказал, что они вообще не входят в число моих добродетелей.
Каид-"южанин", отвечавший за последний сигнал, заинтересованно наблюдал за беседой нерегиля и поэта.
— Господин, — не сдавался Аль-Архами, — по твоему приказу вот-вот казнят надежду лучших родов Аш-Шарийа. Умейа — прямые потомки Али, их родословной четыре века, Курейши тоже пришли с Посланцем из пустынь, это очень древний род…
— Четыре века?..
Если бы кто-то попытался вложить в этот вопрос еще больше холодного презрения и издевательской насмешки, у него бы навряд ли получилось.
— Я впечатлен, аль-Архами, — голос нерегиля сочился ядом.
И Тарик ободряюще обратился к каиду, стоявшему у его стремени с желто-алым шелковым платком в руке:
— Вешайте-вешайте.
Юноша вскинул ослепительно яркий шелк — и резко опустил руку. Барабаны зарокотали и смолкли. По рядам воинов пронесся горестный вздох, многие закрывали лица руками и начинали молиться.
Барабаны грохнули снова.
И снова. И снова.
…Теперь пришла очередь старого седого мукаддама, повидавшего на своем веку десятки сражений, и двух молоденьких сотников. Когда их поставили под деревья, из строя воинов Бану Худ раздался выкрик:
— Нерегиль! Возьми лучше мою жизнь, она мне не нужна, — но пощади моего сына!
По рядам, в которых уже и так слышался ощутимый ропот, пошел гул. Расталкивая воинов, вперед вышел еще не старый, с едва наметившейся проседью высокий ашшарит в сине-зеленом полосатом кафтане. Швырнув к копытам коня Тарика джамбию, он высоко поднял руки:
— Во имя Всевышнего! Если тебе нужна чья-то кровь, пусть это будет моя кровь!
— Отец, нет! — это кричал юноша, палачи держали его за локти и не давали броситься вперед.
Тарик, не обращая внимания на выклики и нарастающий гул за своей спиной, придержал затоптавшегося коня и невозмутимо осведомился:
— Кто позволил тебе покинуть строй, неразумная скотина?
Войско ахнуло.
— Будешь следующим.
Взлетел в воздух желто-алый шелк, грохнули барабаны.
Ханаттани поволокли к деревьям несчастного отца, и палач отпустил локоть стоявшего на коленях приговоренного, которого он уже хотел было повести к приготовленному суку с перекинутой веревкой — юноше теперь приходилось подождать.
Увидев, кого палач оставил стоять на коленях на мокрой от росы траве, Аль-Архами охнул, закрыл лицо рукавом, — а потом вдруг с решительным лицом снова шагнул к нерегилю. Загремели барабаны.
— Господин…
— Это опять ты? — в голосе нерегиля послышалась явная угроза.
— Я прошу тебя помиловать лучшего поэта аш-Шарийа.
И аль-Архами опустился на колени у копыт фыркающего и мотающего головой сиглави. Конь затоптался, когда поэт коснулся лбом травы и застыл в такой позе.
— Ты так мучаешься, мой друг, что я тут подумал: может, тебе будет легче разделить участь тех, кому ты так сострадаешь?
Тарик улыбнулся, да так, что многие попрощались с аль-Архами. В конце концов, думали многие, милосердие должно ограничиваться благоразумием. Только глупец может не видеть, что пришел час мщения самийа — сумеречник не выпустит трепыхающуюся между клыков добычу.
Однако поэт, не раз просивший за друзей и родичей перед троном халифа, не двинулся и не поднял головы. Барабаны грохнули. Аль-Архами не пошевелился. Тарик сморщился и посмотрел в сторону осужденных. Их осталось двое — юноши в одинаковых белых ихрамах. Палачи подошли к ним, подняли с колен и повели к деревьям.
Вдруг нерегиль снова улыбнулся и перевел взгляд на затянутую в простой коричневый хлопок спину аль-Архами:
— Лучший, говоришь?.. Ну пусть прочтет что-нибудь. Но смотри, поэт, — если ты соврал, я тебя добавлю к ним — для ровного счета.
За спиной самийа несколько тысяч человек замерли от ужаса. Аль-Архами, не изменившись в лице, распрямил спину и прижал ладони к груди в жесте благодарности.
— Правый, — сказал он каиду с платком.
Тот сделал знак палачу подвести осужденного, на которого показал аль-Архами, к Тарику. Юноша шел, высоко подняв непокрытую голову — платок ихрама с него уже сняли.
Палач поставил его на колени рядом с придворным поэтом. Молодой человек поднял глаза и выдержал взгляд самийа.
— Ты поэт?
— Всевышний рассудит, — пожал плечами юноша.
— Читай.
— Что тебе прочесть, господин? — спокойно спросил юноша, точно стоял не между нерегилем и палачом, а среди друзей на площади.
— Тебе виднее, — издевательски усмехнулся самийа.
Юноша на мгновение задумался и сказал:
Тарик долго молчал, и по лицу его ничего нельзя было прочесть. На поле перед дубовой рощей стало очень тихо, словно никого кроме самийа и поэта там и не было, — слышалось только, как глубоко в лесу угукает горлица. Потом самийа вдруг сказал:
— Мне… называли твое имя. Прочитай еще.
— Что бы ты хотел услышать, господин?
И Тарик ответил:
— Я знаю, что ты недавно написал новые стихи, которых еще никто из людей не слышал. Прочитай их.
Юноша удивленно глянул на самийа, однако овладел собой и ответил:
— Как скажешь, господин.
Закончив чтение, юноша вдруг ахнул — он только что понял, как его стихи должны были отозваться в сердце Тарика. Стоявший рядом на коленях Аль-Архами побледнел от ужаса. Меж тем нерегиль сидел в седле неподвижно, и по лицу его тенями бежали мысли, не доступные разуму смертных.
— Мой друг был прав, — наконец, сказал он. — Ты выразил в четырех бейтах все, что я не смог сказать, исписывая свиток за свитком поэтическим мусором. Мой друг считает тебя лучшим поэтом среди ашшаритов, Мунзир ибн Хакам из рода Курайш. Ты свободен. Освободите также и того человека, — Тарик кивнул в сторону последнего осужденного. — Я побежден.
И сказав эти загадочные слова, самийа тронул коня. Но Мунзир ибн Хакам, которому уже развязали руки, взялся за повод серого жеребца Тарика и спросил:
— Господин, откуда тебе стало известно об этой поэме? Я не показывал ее никому, даже брату! — и юноша кивнул в сторону деревьев, куда уже дошло известие о помиловании. Его брата развязали и вели к коню.
— Мне сказал о ней один мой знакомый, с которым мне часто доводится играть в шахматы. Он нашел ее среди бумаг в твоем ларце для писем, — ответил Тарик.
— Но как этот твой знакомый проник в мой дом? — удивился поэт.
— Через окно, на котором ты поленился поставить печать, защищающую от джиннов пустыни, — усмехнулся самийа.
Аль-Мутамид разинул рот от изумления, а Тарик добавил:
— Будешь проезжать через проскогорье Мухсина — повернись к северу и позови Имруулькайса. Силат будут рады принять тебя в своем городе, о Мунзир ибн Хакам, — поэт милостью Божией.