Большую часть трапезы они совершили в молчании, словно бы на похоронах; к тому же в их манере резать хлеб на маленькие квадратики, медленно, вроде бы без аппетита, пережевывая каждый кусок, пить вино, полузакрыв глаза, с чинной осторожностью, было нечто от ритуальной торжественности, придававшей трапезе почти религиозный характер.
Тем не менее с помощью вина и жирных подливок головы постепенно разгорячились, и разговор стал громче; сперва рассказывали приключения на охоте, жаловались на убыль дичи и, исчерпав эту тему, перешли к политическим спорам, и тут обнаружилось всеобщее недовольство, категорическое осуждение всего: и системы как таковой, и профсоюзов, и партий, но с абсолютно невыполнимым выводом — все уничтожить до основания, всех разогнать и тем самым добиться очищения, что звучало как отдаленное эхо старинных революционных доблестей, совершенно выдохшихся в настоящее время.
Обращаясь к Рейлану, которого он всегда усаживал рядом с собой, Деспек сказал:
— А ты почему отстаешь от нас?
Сам он усердно подбирал кусочками хлеба, которые накрошил в тарелку, густой, черный, с золотистым отливом соус; в конце обеда, как раз перед салатом или сыром, многие имели такую привычку.
Рейлан покачал головой: эти нескончаемые пиршества всегда несколько утомляли его, от слишком обильной пищи у него очень скоро заклинивало желудок. Он едва притронулся к рагу из дичи. Смутный шум голосов, дым, скрип передвигаемых стульев, то небольшое количество вина, которое он, непривычный к нему, выпил, все вместе вылилось в слегка тошнотворную пресыщенность, отягчавшую пищеварение, и в конечном счете одурманило его; ему не терпелось поскорее выйти, подвигаться, вдохнуть свежий воздух.
Вдруг он вспомнил про лошадь и что Деспек говорил ему о ней утром, перед уходом; в пылу охоты он думал об этом лишь мельком, стараясь отгонять чреватые неприятностью мысли. Сейчас ему представилось, как он в одиночестве вернется вечером домой. По той или иной причине без лошади. Не будет он завтра пахать под необозримыми небесами, не увидит вскрывающейся борозды, не ощутит напрягающих мускулы толчков плуга, когда так и кажется, что земля ожила и пришла в движение, не будет священной усталости, лучшей из лучших, сваливающей вечером в глубокий сон. Что же, покрытая мертвенно-бледным жнивьем Большая Земля, там, наверху, так и остается необработанной, брошенной, мертвой? Он вовсе не думал об урожае, о катастрофе, которая неизбежна для него и его близких, если у него не будет рабочей скотины.
Там, наверху… Он видел простирающуюся перед его глазами землю, землю под необъятными небесами, со стоящим на ней жалким убежищем из крошащихся камней, эту длинную, мощную волну, которая взмоет к самым облакам, к выходу на вершину горы, где всякий раз его мгновенно подчинял себе не знающий преград ветер, вызывая неизбывное чувство освобождения, внушаемое волнистым пейзажем, подобным величавой зыби океана, омывающего континенты.
Ничто другое не способно было владеть им с такой мягкой, чарующей, но нерушимой силой. Стараясь прислушиваться к словам соседа, он внезапно со странной настойчивостью стал думать о том, каково сейчас освещение там, наверху; под каким углом по отношению к склону находится солнце и насколько продвинулась черная тень, падающая от каменного сооружения. Представив себе, что все это существует само по себе, в тишине, без него, пока он тут обжирается, он почувствовал укол в сердце и необъяснимую тоску, столь же проникновенно глубокую, как по отсутствующему любимому существу; ничто не имело для него такого значения, как пашня на вершине горы, он старался представить себе, что там сейчас происходит, хотя знал, что ничего произойти не может, но именно это-то и влекло его к себе; Тут он осознал, что Деспек как раз говорит о лошади. Рейлану было необычайно трудно оторваться от маячившего перед ним видения поля с его первобытным убежищем, однако он сделал над собой неимоверное усилие и вернулся к собеседнику, прислушался к тому, что тот ему говорит.