У него было впечатление, что он покинул своих близких целую вечность тому назад. Они ему уже чужие: перед его мысленным взором проходили чередой лица, увиденные на протяжении всей жизни, но мутное море памяти поглощало их без остатка. Словно они давно уже мертвы. Теперь он касается самого дна моря — прибыл к месту назначения. Уже ничего и никого не надо более ждать. Эта неизбывная, столь благостная ночь, распростершаяся над ним, эта спокойная луна — серые пятна на ней делали ее похожей на лицо, печально взиравшее на землю, — эти фосфоресцирующие просторы, эти белые камни — вот что утвердилось незыблемым фоном его жизни, как если бы он никогда и не двигался с этого места.
Да и двигался ли? Он не был в этом уверен. До чего все это трепыхание во имя жизни или возможности выжить бессмысленно! Доказательство: от этого почти ничего не оставалось. Словно украдкой, увидел он вновь туманный рассвет в Мозеле, где солдаты жгли во дворе заброшенной фермы мазут, разрезав бидоны из-под масла в длину на две половины; война, броневики, поражение; его возвращение, счастье вперемежку с разочарованием, которое ощущают, вернувшись к тому, что оставили за собой, и что шло без вас не так, как вам издали казалось; странное удовлетворение от многочасовой обработки земли, когда проводишь борозду за бороздой не во имя жатвы, а во имя чего-то совсем иного, а надо всем тишина, пятьдесят лет тишины, стоявшей за всеми поступками и гримасами судьбы, а сегодня пришло осознание этой тишины. Но почему, бог ты мой, почему?
Внезапно он выпрямился, упершись локтями в каменную стену: резко всплыло воспоминание — он увидел свою мать, она жала маленьким серпом рожь возле этой вот стены. «Мама!» — закричал он и, ощутив у себя под носом тонкую теплую струйку, вытер ее тыльной стороной руки. Он увидел себя сидящим на этом же месте, возле входа. Было ему тогда три или четыре года, а может, и пять лет; поскольку мать жала, дело происходило в конце августа; я смотрел на воронов, круживших с карканьем над уступами в форме башен, которые замыкали горный амфитеатр; я был необыкновенно… как бы это сказать? Что за странное мгновенье! Удивительно счастлив; нет, не то, дело не в чувствах, не в воспоминаниях — нечто совсем другое; все было необыкновенно прекрасно в тот день! Глубокая синева, скалы, полет воронов и мать, склонившаяся среди колосьев, вот что таилось за этими пятьюдесятью годами гримас и ужимок, вот в чем — сущность тишины. Нет, нет, это не воспоминание. Это — тут, всегда было тут, как незавершенное начало, как непроросшее зерно, невыполненное обещание… А теперь надо умирать. Умирать, когда однажды было ЭТО.
Он испытал подлинное внутреннее озарение, такое ощущение, будто резкий свет осветил изнутри темную комнату, обнаружив голые стены, голый потолок, голый пол: пустая комната.
Это собственная голова его опустошилась. Она становилась все легче и все опустошеннее. Ослепительный свет ничего не мог осветить. Возвращаешься через пятьдесят лет к исходной точке, чтобы обнаружить пустую комнату. Полвека пустоты, ничего внутри, ничего снаружи, нигде — ничего; а в начале существования, словно притулившийся в пустыне пучок травы, мальчуган, сидящий вот у этой стены и смотрящий на полет воронов над горными склонами. Все произошло так, как если бы всего за несколько секунд он познал реальность мира. Иногда, на каком-то повороте борозды, когда он уставал, ему казалось, что он начал нечто постигать. Но жизнь наваливалась на него, как цементная плита, укрывающая могилы.
Он хотел согнуть ногу, но она уже не подчинялась ему; теплая струйка, стекавшая у него из носа прямо в рот, имела соленый вкус. Но он не в состоянии был шевельнуть руками и поднести их к лицу. Шум в ушах прекратился. Он сползал в безмятежную летаргию, которая была для него столь же благодетельна, как убежище для раненого животного. Он еще раз сказал себе самому, что умирает, но интересовало его превыше всего, как не сбиться с едва различимого и все же нащупанного им следа, ведущего в таинственный рай.
Жажда вновь найти этот рай охватила его с такой страстью, что он собрал последние силы, как бы стремясь выбраться из тисков своего тела и сознания. Начался бред; быстро сменяющееся чередование картин беспощадной красоты. Фиолетовый, вечерний, августовский ветер кидал ему в лицо восхитительно острые запахи земли. Они — тут и всегда были тут, сказал он себе; вечное солнце тоже тут, со своими золотыми хлыстами и горькой свежестью раздавленной в ладонях полыни. Единение, непостижимая тайна единения со всем этим. Так вот зачем пришел он сюда. Он отыскивал первый день своей жизни, в который укрылся со спокойствием самоотречения, погружаясь в неподвижность эмбриона.