Первые туманы заполнили долины, поднимались все выше и выше, навстречу все более красным закатам. Теперь и в садах долин опадали листья с деревьев, похожих на благородно беднеющих, элегантных аристократов; в летних резиденциях запирались ограды, закрывались ставни, на всем лежал патетический отпечаток, словно жилища недавно погрузились в траур; горестную растерянность вызывало зрелище агонизирующих парков — увядающие розы, аллеи, устланные золотом листьев, — все это наводило на мысль о недавнем исчезновении юного, прекрасного существа, которое умерло насильственной смертью, комкая руками простыни, в спазме, чудовищно похожей на судорогу сладострастия. В одном из уголков парка продрогшая экзотическая хурма с уже опавшей листвой упрямо выставляла напоказ свои рыжие плоды, и, хотя большинство плодов испортилось, они все же производили феерическое впечатление среди всеобщего опустошения.
Каждое утро, еще до визитов к больным, доктор отводил какое-то время физическим упражнениям; раскрасневшийся, с каплей под носом и окоченевшими руками, он прочищал граблями гравий в своем саду и сжигал сухие листья; солнце еще не рассеяло туман, и дым улетучивался, почти невидимый в блеклом холодном небе. Валявшаяся за скамьей пустая лейка придавала саду некую меланхолию, свойственную священническим угодьям, меланхолию конца века, напоминая доктору сад коллежа Сен-Станислас, где он в 1908 году был пансионером. Вот, рассуждал он сам с собой, как и чем кончается неистовство лета — неистовство жизни: этим обескровленным обнажением, колыбелью зябкого сознания — английского, захотелось ему уточнить, — склонного к утонченному эгоцентризму и целомудрию, пока оно не затмится театральностью, причем пьеса может порой оказаться весьма сомнительного вкуса.
14
Абель Рейлан почти закончил рубку деревьев: приближался декабрь. Скоро лес станет пустынным и гулким, как бальные залы, когда в них снимают все украшения перед тем как запереть на зиму.
Подгоняемый непогодой, он старался вовремя закончить работу и все чаще и чаще проводил ночи на лесосеке в одном из деревянных бараков, покидаемых лесорубами с первым снегом. Когда едва начинало светать и грязный квадратик маленького оконца чуть белел в темноте, он сбрасывал одеяла, вставал со скрипящей койки, разжигал огонь в старой помятой чугунной печурке, на которой разогревал суп, приготовленный ему матерью на несколько дней, открывал дверь и, скручивая цигарку, вдыхал бодрящий, холодный предрассветный воздух. В полумраке просеки аккуратно сложенные стволы буков с обрубленными ветками выглядели вполне надежно и противостояли всегда несколько тревожной тайне лесной тишины; в этот час еще не было ни малейшего ветерка. Усевшись на деревянную приступку порога, скрючившись, он, громко чавкая, маленькими глотками хлебал горячий суп; охотничью каскетку он нахлобучивал до самых ушей, длинный шерстяной шарф обматывал вокруг шеи; каждый раз его поражало, с какой быстротой обесцвеченный мир освещался, тьму рассеивал свет, наступая с постепенностью, которую никогда невозможно было предугадать; первый порыв ветра, относивший в сторону дым печурки, обычно являлся предвестником солнца; Абель брал топор, шел к лесосеке и лишь только красный, замороженный, горизонтальный свет зажигал горные вершины, он медленно, разогревая мускулы, еще не отошедшие от сна и ночного холода, вонзал топор в основание дерева, разбрызгивая его заболонь, которая рассыпалась звездами от каждого удара стали. Так, без передышки, почти без напряжения, неуязвимый для усталости, работал он до полудня, опьяняясь непрестанным движением своих рук, которые, казалось, заимствовали ритм от его кровообращения, он не осознавал ни течения времени, ни наступившего часа, слепой к окружающему, как бы отрешенный от него чередованием глубоких ударов, которые расшатывали остов дерева и колебали почву у него под ногами. К тому времени, когда солнце достигало зенита, он начинал ощущать, что его опустошенный желудок, как животное, существующее само по себе, требует пищи; регулярные взмахи топора придавали его рукам неистовую ярость, которая овладевала им мощнее голода. Наконец он распрямлялся, вытирал пот, струившийся по лицу, подставлял спину солнцу, впервые за весь день прислушиваясь к шуму, доносящемуся от других, затерянных в чаще лесосек, которые в этот час повсюду начинали затихать; теперь то тут, то там над деревьями поднимались голубые дымки, распластываясь неясным, совершенно недвижным туманным маревом. Еще раздавались удары топора какого-нибудь упрямца, но в лесном массиве эхо обманчиво и направление его трудно определимо; где-то трещала «омелита»[7], подобно мотоциклу, берущему высоту на большой скорости; все еще падали деревья со звуком рвущейся ткани, сопровождаемым глухим ударом; наконец на лес опустилось молчание, спокойствие, похожее на странное перемирие среди битвы; голоса, иногда пение, придавали этому покою оттенок счастливой беспечности, атмосферу племен, сложивших оружие, чтобы заняться хозяйством в предвидении больших холодов. Усевшись на кучу сухой щепы среди опавших листьев, которые пахли грибами, Абель прислонялся к скале, испускавшей почти человеческое тепло, и наслаждался солнцем, переваривая суп, куда он накрошил хлеба; так он дремал, пока лес вновь не оживлялся; иногда он наблюдал за неподвижной, как и он, ящерицей, прижавшейся к той же скале, — отогревая в последних солнечных лучах свое замерзшее тельце, она прилепилась к камню, едва отличимая от него, безмятежная, как и Абель, безразличная ко всему, что не будило инстинкта самосохранения. Мелькала тень; человек поднимал голову, глядел на проплывающее по небу облако и, будто это промелькнувшее облако вдохновило его на нечто подспудно связанное с усилиями и движением, вновь принимался за работу и работал до темноты.