Выбрать главу

Жозеф, нервничая, осматривался по сторонам:

— Ладно, иди, до завтра; мне пора за дело. А главное, не забудь — понимаешь: ни слова по поводу Швейцарии.

Он закрыл калитку и пошел к дому. Войдя на крыльцо, оглянулся: Абель все еще стоял у калитки, метрах в десяти, не дальше, растерянный, неподвижный, цигарка прилипла к губе, вислые усы — огородное чучело, да и только; уставившись на крыльцо, он весь сбычился, что свидетельствовало о предельном умственном напряжении. Можно было пари держать, что он все еще пережевывает загадочное сообщение брата, загадочное и ошеломляющее: даже цигарка так и осталась незажженной.

Пятно смазочного масла или лесной грязи медленно скользило по его лбу — это, вероятно, была тень, раз она двигалась.

— Чего он ждет? — пробормотал сквозь зубы Жозеф.

На смену возмущению пришла неистребимая тревога. Он смотрел на дремучее, непроницаемое лицо брата, словно видел его впервые. За Абелем, по другую сторону улицы, как бы необитаемые дома, плоские, словно театральная декорация, мертвые в этот смутный час дня, когда небо напоминает песчаный, иссушенный пляж, на который пришел умирать изнемогающий свет. Все пустынно, безмолвно: возвышенности, деревни, фермы, человеческие существа. Тусклая действительность, лишенная смысла.

Жозеф встряхнулся и быстро вошел в дом, облегченно вздохнув в относительной свежести и полумраке передней.

«В конце концов, — сказал он себе почти машинально, — бог, возможно, и впрямь знает, что делает». Никогда еще не было ему так тяжело подниматься по этой лестнице.

В своей комнате, где на письменном столе были нагромождены книги и бумаги, он внезапно почувствовал усталость и отвращение ко всему, даже к призрачной Швейцарии. Взглянув в окно и убедившись, что его мучитель наконец удалился — удалился в свои допотопные леса, — он упал на кровать и закурил сигарету: после поездки в Швейцарию он начал курить. Курил он тайком, с таким же воровским наслаждением, с каким листал бы порнографические картинки.

Ему не столько нравился вкус табака, сколько все то, чем он приправлял курение, повторяя жесты, типические повадки закоснелых развратников и пьянчуг из полицейских романов, в пучину которых он начал, прячась ото всех, погружаться, — все это как бы мстя за то, что он не был тем, кем хотел быть.

Он постукивал ногтем большого пальца по кончику сигареты, как бы прессуя табак; закурив, зажимал сигарету в уголке рта и прищуривался, как положено беспутнику; а окурок щелчком вышвыривал за окно. Он воображал, что вся эта комедия придает ему мужественности и что незримая прелестница наблюдает за ним в его одинокой комнате — спрашивается, как и зачем? — подпадая под обаяние неотразимой развязности великого сердцееда.

Сегодня спасительная сигарета имела неприятный вкус, просто вкус табака. Закинув руки за голову, зажав сигарету зубами, он предоставил ей тлеть, пока пепел не упал ему на шею; тогда он обалдело вскочил: ему померещилось, что в тот момент, когда он ощутил ожог, кто-то постучал в дверь. Нет, никого… Да и кто, кроме брата, мог бы к нему прийти! Он вновь погрузился в сумеречную послеобеденную дрему, в мутных водах которой вздымались ядовитые испарения его нечистой, отягченной, обезоруженной совести, — так выползают из нор пресмыкающиеся в час, когда засыпают птицы.

17

Сойдя с автобуса, он впервые не увидел ее, черную, щупленькую, само воплощение тоски, поджидающую его; отчасти это его обрадовало, отчасти обеспокоило, поскольку пустынная тропинка наводила на мысль, что его мать умерла, до такой степени ее образ казался ему неотделимым от момента его прибытия, от этого карабканья среди папоротников, от огромного каштана, под которым она имела обыкновение прятаться во время дождя. Он начал подъем с курткой под мышкой и флаконом одеколона в руке, заново изумляясь пейзажу, который словно бы сузился после всех перемен в его жизни, долгого отсутствия и путешествия: горы, прежде казавшиеся ему гималайскими, теперь выглядели куцыми по сравнению с теми, которые он, хоть и издали, повидал в Швейцарии… Костлявый хребет, истощенные склоны, скудно покрытые лесом, — старообразные, изношенные, меченные нуждой, домашние, исхоженные, продырявленные шахтами: всего лишь предместье юга, лишенный размаха замкнутый горизонт.

Приблизившись к ферме, он остановился, чтобы отдышаться. Как все изменилось за несколько месяцев… Вновь увидев нечто после длинного перерыва, испытываешь ощущение, словно видишь это впервые; такое восприятие длится недолго, но все же достаточно для того, чтобы обнаружить истинную природу вещей, резко усеченных, обесцененных безжалостным и высокомерным сравнением с чем-то превосходящим. Никогда еще постройки фермы не казались ему такими унылыми, запущенными, обветшалыми: стены потрескались, ставни посерели и покоробились от дождей, выгорели от солнца, ведь красили-то их лет полтораста тому назад; одна ставня вон там и вовсе повисла, наполовину отодранная, зловещая… А крыши совсем осели, выщербились, словно дохлая рыбина с отставшей чешуей… Чего стоил неописуемый кавардак на дворе, которого не освежал ни один цветочек, зато загромождали отбросы: никто не позаботился убрать или хотя бы выкинуть их подальше. Из одного окна свешивалась рваная простыня. Повсюду густые, мохнатые заросли крапивы и репейника, любителей мусора, хищных растений, так и чующих падаль и как бы предвещающих появление развалин…