Жозеф резко встал и вошел в кухню.
— Я скоро уеду, — сказал он, — есть автобус в половине третьего. Само собой разумеется, если что-нибудь случится, ты меня известишь. Я приеду в конце недели с доктором Стефаном: тогда мы будем уж наверняка знать, чего держаться.
Он вышел, держа куртку под мышкой, поцеловал мать и погладил ее по волосам кончиками пальцев:
— Каждую субботу — мы с тобой, по-прежнему; обещай мне быть умницей…
Она засмеялась и, бросив украдкой взгляд на собаку, опять принялась за вязанье.
Абель проводил брата до семейного кладбища — со смерти Рейлана Жозеф ни разу там не задерживался. Сейчас он зашел туда. Сорные травы почти полностью скрыли шиферную доску, на которой Абель вырезал инициалы отца; огромным улиткам приглянулось это убежище. Крапива, более мощная, чем когда-либо, вела свое независимое крапивье существование над мертвецами, бессознательно питаясь их разложением. Жозеф вышел, прикрыв за собой жалкую, скрежещущую калитку; сощурившись, он задумчиво посмотрел на брата.
— Ты небось никогда не ходишь в церковь… Никогда не повторяешь молитв, которым учил нас папа. Пари держу, уже много лет и Библии-то не раскрывал. — Опустив взгляд, он чертил в пыли носком ботинка круги. — Возможно, ты и в бога не веруешь.
У Абеля был совершенно озадаченный вид; потом он улыбнулся, показав свои голые, чудовищно изъязвленные десны, и не без иронии пробормотал:
— Это… это… это — дело не мое, это… Твое это дело…
— А яма, — сказал Жозеф, сдерживая ярость, — тебя не волнует, что и ты в яму попадешь?
— В яму… Какую яму?
Не оглядываясь, Жозеф показал большим пальцем на могилы, вытянувшиеся за его спиной.
— А вот в эту самую, бедный ты мой старина, в эту яму, где так и кишат черви, где ты будешь жрать землю, а черви будут жрать тебя. Хоть когда-нибудь думаешь ты об этом? Сглодают, источат, дотла. И все — ноль, ничего не останется… Испаришься…
Он говорил торопливо и глухо.
— Словно и не было тебя никогда. Вот посмотри на этого муравья. — Ударом каблука он раздавил козявку. — Прикончен! Прости-прощай лес, прощай воля! Прощай все, что тебя радовало. Хоп! Яма ждет тебя, ждет яма, как собаку… Дерьмо. Ты — всего лишь дерьмо, как я, как все на свете, если нет ничего надо всем над этим…
Он дал тумака пораженному ошалелому великану, который растерянно смотрел на него, и не спеша зашагал по тропинке. Перед спуском он оглянулся в последний раз и из-за дальности расстояния закричал во весь голос:
— Ты чересчур глуп, чтобы уразуметь, не так ли? Но пошевели мозгами: дерьмо. Яма — это дерьмо!
Он сжал кулаки, злясь до ненависти, что подобная невинность — удел подавляющего большинства.
— Говно! Говно! Говно!
Сотрясаемый негодованием, с отчаянием в душе он исчез, забронировавшись этой тройной бранью.
Жозеф был слишком несчастен, слишком мерзок самому себе, чтобы прямо вернуться к пастору. День он закончил тем, что считал смертной казнью, — сидел на террасе кафе, поглощая бочковое пиво и косясь на бедра сидевших напротив девиц.
Вечером были танцы под платанами. Он бродил в темноте, завязал знакомство и переспал с девицей. Это случилось впервые (Швейцария послужила лишь подготовкой). Он почувствовал себя как-то странно. Облегченно. Словно бы выздоровевшим. У девицы были широкие бедра и глупое лицо; он не решился спросить у нее, так же ли происходит у всех в первый раз. Вот он и нашел свое истинное призвание!
Часть вторая. Ястреб
Ему не пришлось ждать истечения времени и сопутствующих времени перемен для уяснения истины: высшая степень мудрости — иметь мечты столь возвышенные, чтобы не утерять их, пока за ними гонишься.
И вот человек полагает, что, прострадав три четверти своей жизни, он отдохнет за оставшуюся четверть; но чаще всего издыхает от голода, так и не узнав, к чему привели его усилия!
1
Неплотно прикрытый ставень распахнулся от ветра; в комнату проник голубой, молочно мерцающий свет.
Она зябко съежилась под одеялами и инстинктивно потянулась к мужскому теплу, но рука ее встретила под простыней лишь холодную вмятину — куда, однако, мог он запропаститься в такую рань? Она приподнялась на своем ложе, напряженно прислушиваясь к окутавшей дом зыбкой ночной тишине, но не различила ничего, кроме биения собственного сердца, глухо отдававшегося в груди.