– Хрум-п, хрум-п, хрум-п! – вдруг послышалось в конце бывшей просеки.
Словно возвращаясь из дурного сна в живую, не лишенную отрады явь, Полудин поднял голову и увидел, как над порушенной Бурцевской просекой, расправляя пепельно-серые опахала крыльев, тянет длинноклювый вальдшнеп. Живо поигрывали капельки глаз. Здоровым лоснящимся блеском отливали на брюшке темно-коричневые пестрины. По каким-то малоприметным лесным вешкам или в силу неистребимого древнего инстинкта птица уверенно тянула к старому токовищу, поводя клювом из стороны в сторону.
– Хрум-п, хрум-п, хрум-п! – страстно взывал вальдшнеп.
Но не откликалась ему истомившаяся подруга, не выпархивала золотистой свечой из-под куста, чтобы, играя с ним в воздухе, лететь на прежнее брачное место.
– Цвир, цвир, цвирк! – неожиданно раздалось в другом конце просеки.
Навстречу первому вальдшнепу летел второй лесной кулик. Он, как и первый, не слышал отзывных голосов самок. Но по азартному крику соперника, туго шуршащему воздуху ему казалось, что хрумкающий жених летит не один. И готовясь к решительной схватке за невесту, второй вальдшнеп воинственно расщеперивал острый клюв и круто поджимал царапистые, в светлой роговице, ноги. Однако первый самец плыл навстречу в полном одиночестве, и второй, еще живущий предстоящим сражением, по инерции оттолкнул соперника крылом и, суматошно перебирая ногами, полетел дальше.
Азартная мысль подбросить разгоряченному вальдшнепу кепку как-то умерла сразу, на корню, а ведь бывали случаи на тяге, когда изнемогающий от страсти вальдшнеп брошенную охотником шапку принимал за свою избранницу, камнем сваливался вниз и, достаточно помяв старый, показавший вату убор, в тихой растерянности оставался на земле возле обманувшего пылкие надежды предмета. В этот момент обескураженного жениха можно было взять голыми руками – так, по крайней мере, утверждали бывалые охотники. Но сейчас, во время горестной порухи, затевать шапочные игры было бы не только делом неуместным, но и кощунственным.
Зная, что вальдшнепы не успокоятся, повторят свои пролеты над просекой, Полудин решил подойти к токовищу поближе. Он медленно, оступчиво спускался с песчаного бугра, хоронясь за малорослые деревья, стараясь не упустить со слуха отдаляющиеся птичьи голоса. Но вот настойчивые звуки, как это бывает при возвращении, усилились, и Полудину показалось, что к двум уже знакомым голосам, хрумкающему и цвиркающему, присоединился нежный всхлипывающий голос самки.
«Наконец-то!» – обрадовался Полудин.
Тиская рукой кепку, он продолжал спуск. Его лицо, освещенное пестриной солнечных лучей, было обращено к просеке, к птицам, которые должны были вот-вот появиться перед ним. Кусты мешали смотреть. Пытаясь раздвинуть тугие ветки лещины, Полудин оступился.
Белые известковые камушки, похожие на птичьи яички, вместе со струйками песка устремились вниз.
Он услышал разрывной треск крыльев и, отстранив цветущую завесу, увидел, как вальдшнепы, отчаянно перебирая крючковатыми ногами по воздуху, словно по земле, мчатся в ближайшие лесные заросли. Казалось, они должны были неминуемо задеть крыльями кусты, удариться о деревья, но птицы с удивительной ловкостью шныряли между ветками и стволами.
«Сколько же их было?» – заинтересованно спрашивал Полудин и не мог дать себе точного ответа.
Возвращаться к Озеру прежним, уже нахоженным путем ему не захотелось. Он взял правее, к старому дубняку, и шел довольно споро, вглядываясь в красно-лиловатое первоцветье, прислушиваясь к журчащему разливу птичьих голосов. И вдруг в светлозатуманенном отдалении он услышал негромкое, то и дело замирающее пение – так обыкновенно поют русские женщины за монотонной домашней работой, вполголоса, прерываясь и все же соблюдая верный рисунок пения.
Полудина повлекло к песне.
Он шел довольно осторожно – словно подбирался к заветному месту глухариного тока, стараясь совмещать свои шаги со вторым коленом любовной птичьей песни, скирканьем, и предельно окорачивая шаг, почти замирая на перемолчках.
Ему показалось, что все это когда-то было: он шел по этим местам, и так же негромко, с щемящей задушевностью пела женщина.
Он приближался к ней, угадывая неясные слова, тревожась от мысли, что она вдруг забудет чарующие строки, и почему-то представлял себе молодую женщину в цветастой косынке, закрывающей лоб по самые брови. Потревоженный мох обозначал неторопливое круженье женщины. Она собирала сморчки, присыпая срезы землей. Если бы это было возможно, он шел бы за ней бесконечно долго, пока не выслушал бы все редкие, западающие в душу песни. Но перелесок был довольно широк, и если бы он ушел обочь, за большие деревья, то вряд ли что-нибудь расслышал. И потому, хоронясь за еловый подрост, он все-таки вышел на открытое место и наконец-то увидел ее, легкую, по-молодому упруго ступающую по бирюзовому мху в бронзовых россыпях сосновой опади. Она была в темно-синем свитере крупной вязки, в голубоватой выгоревшей фуражке с козырьком. Из-под фуражки выбивался овсяный овал волос. Во всей ее осанке, в гордом поставе головы была какая-то небесная устремленность, делающая ее не идущей, а величаво плывущей, и эта грациозность, устремленность ввысь не исчезали даже тогда, когда она склонялась к земле. Она стояла к нему спиной, но по наитию, позволяющему дорисовывать и невидимое, он хорошо представил округлое лицо с мягко расцветшими веснушками. Под его ногой хрустнула – будто стрельнула – скрытая мхом ветка. Она быстро обернулась. Он увидел то лицо, которое мысленно ждал. В ее глазах играли золотые точки.
– Здравствуйте! – негромко, боясь испугать ее, сказал Полудин. – Сморчки еще не перевелись?
– Доброго здоровья! – Она улыбнулась ему, словно старому знакомому, и легонько наклонила берестяной короб, показав коричневые бугристые шляпки, похожие на соты диких пчел.
«Вы чья?» – хотел было просто, по-деревенски, спросить Полудин, но передумал:
– Вы… здешняя?
– И здешняя, и не здешняя! – Она вновь улыбнулась своей теплой улыбкой, которая так хорошо вязалась с ее солнечными веснушками. В этой улыбке не было желания пококетничать, показаться – она улыбалась от какого-то радостного жизненного избытка, уже недоступного Полудину. – Я приехала сюда погостить… Из Нижнего… – Она с интересом приглядывалась к нему. – А вы охотничаете?
– Охотничаю! – Ему так понравилось слово, сказанное ею, что он не отказал себе в удовольствии повторить. – Да-да, охотничаю! – И с интонацией взрослого, заботящегося о малых, спросил: – А вы не боитесь здесь… одна?
– Почему же одна? – возразила она. – Мои тут совсем рядом… на Ямах. Брат, дедушка…
И Полудин, пораженный догадкой, спросил:
– Случаем, ваш дедушка не Василь Ерофеич?
– Да! – обрадовалась она. – Откуда вы знаете?
– Как откуда? Многие у вашего дедушки курсы проходили.
– Какие такие курсы?
– Охотничьи. Кстати, как вас зовут-величают?
– Варвара, – помедлив, ответила она.
– Какое суровое имя! Варвара. А впрочем – Варя, Варюша… – Он произносил эти слова с каким-то отрешенным упоением – словно долго вспоминал их и, изрядно помучившись, наконец-то вспомнил. – Да-да, конечно… Варя, Варюша…
Она смотрела на него с удивлением, и он, спохватившись, сказал:
– Пожалуй, и мне нужно представиться.
– Зачем вам представляться? – неожиданно сказала Варвара. – Я вас и так знаю!
– Неужели? – усмехнулся Полудин. – По-моему, я вас вижу впервые. Хотя… – Он недоговорил: вот так же когда-то стояла синеглазая, с золотистыми веснушками Варвара с березовым, в крупную клетку, коробом, на солнечной поляне, и так же, как теперь, среди прошлогоднего бурьяна росла хрупкая, с полузакрытыми лиловатыми ресницами сон-трава…