Когда в хвойном приволье отдохнет тело и утихомирится гуд в усталых ногах, охотники медленно, отрываясь частями от приманчивой земли, приподнимутся, начнут, проверяя, щелкать затворами и, переломив побывавшие в работе ружья, одноглазо заглядывать в потемневшие, как печная труба, стволы, с наслаждением втягивая сладковатый дух пороховой гари.
Первым оставил лёжку Василий: прыгая на одной ноге, он стал выливать из своего болотного сапога грязную, вперемешку с трухой, жижу.
– А как насчет утятинки? – с хитринкой в голосе спросил Абориген.
И, не дожидаясь согласия в очевидном, принялся за древнее охотничье дело: не утруждая себя нудным, вымучивающим пальцы ощипываньем, быстро распотрошил двух крякашей и утку, насыпал внутрь солички и черного перца, завернул приговоренную к скорому съедению дичину в фольгу, выданную ему запасливым Полковником, и, поорудовав короткой саперной лопаткой, закопал утву неглубоко в песок. Оставалось только развести над схроном жаркий костер.
Пока оставалось время до коренной трапезы, Полудин, принимая соболезнования по поводу незаконно вступившей в брак Люськи, собрал всю амуницию, понадобившуюся для охоты с «круговушей», поместил в плетёнку соблазненного беглянкой первого селезня и понес повинную голову к Ерофеичу…
Отец крёстный, положив на колени видавшую виды двустволку, сидел на своем патриаршем месте, возле кряжистого, в изломах коры дуба, и напряженно прислушивался к голосам своих компаньонов, которые, порская Катушку, пытались добыть в камышовом затончике перепуганного подранка. Над головой Ерофеича, зацепившись за сучок, висел пустой поношенный ягдташ с сеткой и тороками.
Посмотрел Полудин на старого охотника, напоминающего позой и всем своим мешковатым обличьем колхозного сторожа прошлых лет, увидел на суку жалко провисшую охотничью сумку-«пустыху», перевел взгляд на окаменело-темные развалы как бы навсегда загаснувшего костра, и сердце обожгло острой жалью – как будто не только Ерофеича увидел, но и себя в нем.
— С полем! – Ерофеич, не вставая, протянул холодную, по-стариковски костистую руку. – Как отохотился? С прибытком?
– И с прибытком, и с убытком!
– Что так?
Вместо объяснения Полудин подал Ерофеичу размочаленную, еще толком не просохшую ногавку. Старик помял пальцами ременную вязь, сокрушенно покачал головой:
– Стал быть, ногавка подвела? Моя вина.
– Я тоже хорош! Надо бы получше проверить, перешнуровать.
– Эва! – вскинулся Ерофеич. – Умная мысля приходит опосля. Нет уж, милок! Крышу не кори, коли фундамент не держит. Я, старый, оплошал, и нечего меня тетешкать! – Отец крёстный попытался подтянуть закрытую кошелку к себе и поразился неожиданному весу: – А плетёнка вроде бы не пуста. Ты что, шуткуешь? – Улыбка мелькнула на суровом лице Ерофеича – знал, старый, охотничьи проказы! – и тут же погасла, словно запоздалая костровая искорка на лету: на месте теплой, с лоснящимся опереньем Люськи недвижно лежал большой, пахнущий кровцой изумрудный крякаш.
– Прими гостинец! – ласково, словно уговаривая капризное дитя, сказал Полудин.
– Гостинчик? – сварливо переспросил Ерофеич, и Полудин, до тонкостей знающий Отца крёстного, легко представил себе отказную речь: «Ты чего выдумал? Я тебе баба, что ли, чтобы гостинцами тешить? Я, слава Богу, на Озере живу, и твоя утва мне оскомину набила! Ты бы мне лучше батарейки привез. А то – гостинчик!»
И, сам себе напомнив о батарейках для фонарика, Полудин, перегнувшись в поясном изломе, забрался в брючный карман: слава Богу, не забыл! И, опережая Ерофеича в словесном проявлении недовольства, уже поигрывающего на губах, быстро сказал:
– Я тебе и батарейки принес. Посмотри – те ли?
Ерофеич сразу помягчел лицом, недовольная гримаса на губах исчезла. Смиряя свою гордыню, старый охотник пробормотал:
– Ладно. Приму твоего селезня…
– Порадуй… – начал Полудин и недоговорил. Может быть, недоговорил потому, что и так было ясно: кого же еще радовать? только старую, терпеливо сносившую мужнину охоту-присуху, Матвеевну.
– Хорошо, милок. Порадую я твоим селезнем Варюшу…
И так это неожиданно, с уверенностью проговорилось, будто Полудин не старику нес убитую дичину, а втайне, обманывая себя и Ерофеича, исподволь вынашивал охотничий гостинчик для Варвары. Борясь с нахлынувшим на него смущением, Полудин нагнулся и, подобрав свежий древесный сколок, стал с подчеркнутым усердием очищать свои сапоги от земляной налипи.
А Ерофеич повертел в руках круглые батарейки, удивительно похожие на тяжеленькие нестреляные патроны, и, душевно успокаиваясь, переключился на погибшего из-за излишней осторожности селезня: ощупывал тугой зоб, змеисто-вялую шею, побитое дробью левое крыло…
– Молодчина! Влёт стрелял, – похвалил старик, продолжая изучать селезня. – А почему сразу не взял? Туман, что ли, помешал? Или скрадок тесноват? Тут, брат, с поводком не ударишь.
И, переживая чужую охоту, как собственную, Ерофеич припомнил свое давнее поле.
– Молодой еще был… Отец меня, словно гончака, на серьезную охоту наваживал… – Он говорил задумчиво, уплывая глазами в прошлое, будто полузабытый сон пересказывал. – Как-то по весне… у Родников это было… я крякаша из шомполки сбил. Стреляя с берега, вскинул ружьецо – хлесть! – мой селезень крылья сложил – и в камыши. Тут я кубарем с берега да в воду, даже патронташ не снял. Что мне ямины да кочи! Поднял ружьецо над головой и – полный вперед! Вот головушка забубённая! – Он покачал головой, удивляясь самому себе. – Горяч я был, ох горяч! Но я тебе вот что скажу: когда в охотничью удачу веришь, то любое ружье прикладисто, любое синь-озеро молодцу по колено. – Он усмехнулся. – В крайнем случае по грудь…
На прощанье Ерофеич долго тряс руку Полудина и, помаргивая увлажненными глазами, говорил:
– Значит, у Полковника собираешься гостить? Это хорошо. Подыши нашим воздухом, потолкайся среди всяких людей! Тебе полезно. Только ты… того… меня, старика, не забывай. Выкрой часок-другой и топай ко мне на кордон. Знаешь, как идти? Сначала Мишанинской канавой, потом свернешь на электролинию, а там маленько останется – соснячком да березнячком…
– Знаю-знаю! – Полудин улыбнулся. – Дорогу не забыл. – В его душе вовсю разливались весенние малиновки…
Когда он вернулся, Абориген, нетерпеливо потирая руки, доканчивал охотничью варку: разметав по сторонам ослабшее кострище, он выкопал из раскаленного песка парных, вышибающих тягучую слюнку уток, снял на бумажных салфетках перья, которые отпали сами собой, и старательно потыкал обструганной палочкой разомлевшую дичину.
– Утки готовы, господа! – доложил Абориген и, стянув с головы лопоухую шапку, сделал подобие реверанса.
…Коль утки приготовлены, шибают духом сладостным, приспело время верное всем выпить на крови. Вновь стопочки заполнены, и предназначен каждому особенный кусок: нога – в охоте ходкому, а шейка – любопытному, прожорливому – зоб, а коль душа мечтательна – тебе подходят крылышки, а умным – голова.
Посасывая крылышко, Полудин с интересом вслушивался в живой охотничий разговор.
– Как ни говорите, а болотная птица все же послаще водяной, – сделал затравку Николай.
— Это какая болотная? – спросил Полковник.
– Ну какая… – хмыкнул всезнающий егерь. – Дупель, вальдшнеп, зуёк…
– Зуёк – куличок, что ли? – уточнил Полковник.
– Да. Той же породы, – согласился Николай.
– Не понимаю – какой навар из такого воробья? – удивился Петрович.
– Какой навар? – Николай выразительно взглянул на Полковника. – Съешь за милую душу и пальчики оближешь.