– А я слышал, дрозды-рябинники хороши, – подал голос Абориген, покусывающий осторожно, краешком рта, мясистую ножку. – Особенно по осени. У них в ту пору глаза от жира заплывают.
– Заплывают!.– стараясь выглядеть серьезным, согласился Николай. – Как у тебя с похмелья!
Охотники грохнули.
Слово взял трогательно захмелевший Василий:
– Витька правильно говорит. Дрозды – пища римских императоров. Я читал…
– Да ну? – Витёк удивлённо покрутил головой по сторонам – он словно выискивал, не обнаружится где-нибудь поблизости рябиновый дрозд алешунинской прописки, вполне достойный императорского стола.
– Ты слышал про пиры Лукулла? – вдруг спросил Василий Аборигена.
Витёк чуть не подавился:
– Какие еще пиры?
– Ну, собираются у Лукулла на даче всякие там императоры. Нерон, Калигула… Лукулл у них – консул, ну вроде бы как глава областной администрации. Он перед столичным начальством, естественно, шестерит. С одной стороны, ему надо императоров уважать, а с другой, кое-какие делишки утрясти за рюмкой… – Василий споткнулся на винном ассортименте. – В общем, пили всякую кислятину. Сухое, полусухое.
– Водку еще не изобрели, – посочувствовал Абориген.
– Какая там водка! – продолжал Василий. – Народ был послабже нашего. На чем я остановился?
– Собрались и начали пить… – напомнил Абориген.
– Да-да, собрались. Закуски – море. Индейки, фазаны и конечно дрозды.
– Ел я дроздов! – важно сказал Полковник. – И скажу тебе: ничего особенного. Горчат.
– Горчат? – спокойно переспросил Василий. – Естественное дело: наши горчат. А как им не горчить? Наедятся дикой рябины, можжевеловых ягод – вот и горчат. А римский дрозд на винограде жирует. Такое мясо!..
– И сахарить не надо! – пошутил Абориген.
Василий как будто обиделся:
– Я что, сам сочинил?
– Да верим! Чего там! – поддержал Витёк, охаживая рукавом залоснившийся рот. – Императоры не дураки!
– С жиру бесились, – сказал Николай.
Слушал Полудин прибаски с прикраскою и, отдыхая душой, прикидывал, как может завершиться сегодняшний денек: хорошо бы отстоять вечёрку с Квиткой на берегу, приучая собаку к живому поиску, а потом вдоволь посидеть под звездным небом у охотничьего костра, обладающего чудесным свойством разглаживать на лице самые глубокие, самые ломкие морщины.
Но неслучайно говорится: «Человек предполагает, а Господь располагает». После обеда, когда день пошел под уклон, радующая теплом и светом погода явно закапризничала. На востоке заклубились синие дождевые тучи, повеяло знобким холодком, и незаметно пошел-замулил мелкий дождичек, коварный в своей незаметности – человек легко привыкает к такому дождю и, не придавая небесной «росе» должного значения, промокает до последней нитки.
Охотники продолжали упрямо сидеть за столом, надеясь, что в конце концов ветер растащит облака и распогодится. Но не тут-то было: дождь, почти незаметный на воде, принакрыл Озеро голубоватой дымкой, все явственнее шипел в потемневших кустах и деревьях.
Воспрянувшая трава сразу заиграла свежим блеском.
Какая охота в такую мокротень! Полковник, задумчиво покрутив ус, решил, пока окончательно не развезло лесные дороги, отправиться в Алешунино.
Поочередно отворачиваясь от разложенной грудками утвы – «Говори, чья доля?» – по-мальчишески разыграли изумрудно-серые трофеи. Витёк напоследок предложил тост, который мог оставить равнодушными только недвижных: «на ход ноги».
Когда, прощаясь, размашисто били друг другу по рукам, Абориген тихонько, бочком придвинулся к Полковнику и сказал – словно пригрозил:
– А я к вам вечерком нагряну. С гармонью.
Петрович обреченно вздохнул.
3
Лесная деревенька, в которую отправились Полудин с Полковником, досталась Поэту в позапрошлом веке от его отца, отставного майора Алексея Сергеевича Некрасова, горячего псового охотника.
Оставив на несколько месяцев свою петербургскую квартиру, похожую скорее не на жилье писателя, а на обитель закоренелого охотника – всюду штуцеры и винтовки, чучела зверей и птиц, – Поэт уезжал в дальнее именьишко, затерявшееся среди глухих муромских лесов.
После снежных зим в разгар водополья Ока выходила из берегов и, покрыв зыбкой гладью пойменные луга, соединялась протоками, словно пуповиной, со своей старицей – лесным Озером. Быстро прибывающая вода брала деревню в опояс, затапливала бревенчатые бани на огородах, и люди, не желая искушать судьбу, вместе со скотом и птицей уходили на возвышенное место, поближе к двухэтажному барскому дому. Расположившись табором, как цыгане, беглецы грелись возле дымных от сыри костров, промышляли рыболовлей и даже умудрялись охотиться на плотах и лодках.
Однажды Поэт со своим другом приплыли в деревню на ботнике, взятом у знакомого охотника из большого торгового села Фоминки. Серое небо сливалось с такой же серой, пахнущей мокрой корой и талью водой в одно сермяжное полотно, и озерцо Мичкора, расположенное шагах в пятидесяти от барского дома, узнавалось только по затопленным наполовину береговым дубам. Ивняк, ушедший под воду, шуршал по днищу ботника. Поэт отложил весла и, отталкиваясь руками от черных корявых стволов, стал направлять ботничок на светящиеся во втором этаже окна.
Из ближнего флигеля вышла сенная девушка с ведром. Заметив мещанского вида человека в лодке, плутающего среди стволов, она испуганно вскрикнула и уже хотела было бежать назад, но любопытство и внезапная догадка заставили ее вновь посмотреть в сторону утратившей берега Мичкоры, прислушаться к глуховатому голосу, показавшемуся ей знакомым.
– Тятенька! Тятенька! – радостно закричала сенная. – Подь сюды! Не поверишь… Сам барин на лодке приплыл.
Поэт обычно бывал в своем именье в пору предлетья, когда отступали воды, просыхали охотничьи тропы и птицы, поскучав в воздухе, уверенно сваливались на старые тока. Узнав о приезде Поэта, к усадьбе стекались охотники из ближних деревень. Одним из первых являлся старый друг ружейник Федот Гладилов, одетый по полной охотничьей форме: выцветшая, до колен куртка, высокие кожаные сапоги, в правой руке – ягдташ, в левой – ружье, через плечо ремень с рогом и пороховницей.
Сонное именьице заражалось живительным духом охоты. С веселыми возгласами в столовую сносились ружья, пороховницы, патронташи, раскладывались на выскобленном добела обеденном столе. Помогая друг другу, охотники разбирали ружья, усердно чистили и смазывали прованским маслом.
Многие охоты видывал Поэт. Даже живя в Петербурге, выкраивал денек-другой, чтобы отправиться по железной дороге в новгородские пределы, куда-нибудь в Борки иль на Валдайку, где раздолье зайцам и белым куропаткам. Но нигде он не встречал такого обилия дичи, какое дожидалось его в муромском сельце.
И куда девались хандра, мучительные колики в желудке! Даже голос, обычно слабый, хрипловатый – сказывалась старая болезнь горла, – обретал звучность и силу. Желтоватый, нездоровый цвет лица сменялся темным загаром, и карие глаза начинали блестеть ярко и живо, словно у молодого ястреба.
Поэт уходил из своей усадьбы на несколько дней, ночевал по разным деревням с друзьями-охотниками, и дворовых охватывала жуть долгого ожидания: «Где же барин? Уж не утонул ли в Маришиных болотах?» – но Поэт, целый и невредимый, со связками битой дичи появлялся в усадьбе, и дворня, подолгу ощипывая уток, гусей, чирков, косачей, вальдшнепов, недовольно ворчала:
– Ведь надо же, столько настрелять!
Удачливым летом 1853 года Поэт писал своему другу и такому же страстному, затяжному охотнику, как и он, Ивану Тургеневу в Спасское-Лутовиново:
«…Живу я с конца апреля в маленьком именьишке моего отца, которое он передал мне, близ города Мурома; деревенской жизнию не тягощусь; хотя весенняя охота везде бедна, однако ж здесь дичи так много, что не было дня, чтоб я не убил несколько бекасов и дупелей, не говоря уже об утках, которых я уже и бить перестал; в мае месяце убито мною 163 штуки красной дичи… Против самого моего дому между моим озером и Окой версты на две в ширину тянется луг, и теперь я только поколачиваю на этом лугу перепелов: до нынешнего лета я в глаза не видал перепела, и эта охота меня занимает… Стреляю я из отличного английского «Пордэя», который заряжается сзади, по новой системе. Мой Раппо прекрасно скрадывает болотную и лесную дичь…»