Однажды, изрядно поморив князя голодом, охотник привязал вялую птицу к кожаной перчатке, надетой на правую руку. Отпущенный слёток по привычке метнулся в сторону, осел в воздухе и приземлился. Выждав, когда взъерошенная птица успокоится, охотник привлек внимание князя знакомым свистом и, помедлив, показал вкусную приваду – голову дикого голубя. Делая глотающие движения, князь долго посматривал на приближающуюся к нему приваду и наконец, не выдержав, неуклюже взгромоздился на правую руку охотника. Наевшись, князь некоторое время посидел на руке охотника, вкрадчиво царапая перчатку. Охотник ласково погладил белые перья.
Иногда рядом с охотником появлялся старик с узкой бородкой, живо поглядывал на делающегося ручным князя и, заражаясь играми с ловчей птицей, сам подкидывал приваду, которую князь хватал на лету.
– Думаю, он будет хорошо брать птицу из-под Раппо! – сказал старик. – Уезжать надо… Жаль, что не дождусь этих охот.
Охотник начал выносить князя на волю и притравливать им привязанных птиц. Голодный князь сваливался с добычей в сладко пахнущие бурьяны, на теплую шелковистую траву. Тут же, не мешкая, подбегал охотник и, решительно отняв помятую птицу, начинал кормить ловца с руки. Постепенно князь научился оставлять охотнику добычу. Он знал, что после удачного взлета не останется голодным.
Месяца через два охотник отправился с князем на просяное жнивье, и князь из-под сеттера Раппо сумел взять десятка три жирных перепелок. Дворовые девки и бабы, которым доводилось сушить и солить добычу, подзадоривали охотника:
– Чего одних перепелок травишь? Пора бы и на зайца перейтить.
Охотник нисколько не сомневался, что со временем князь сумеет заполевать и большого зверя.
Однако манящим надеждам не суждено было осуществиться. Ранней осенью, когда стали отлетать ласточки и по ярко-синему небу, путаясь и обрываясь, потянулась «богородицына пряжа» – обильные тенетники, охотник отправился в пойменные луга. Сеттер, почуяв птицу, как всегда, вставал свечкой, охотник уверенно приближался к таящейся дичи, и зоркий ястреб, сорвавшийся с плеча, которое ему нравилось своей устойчивостью больше, чем быстро устающая рука, брал вдогон то тяжелого дупеля, то вальдшнепа…
В тот день молодая ястребиха сорвалась с одинокого дуба и, сделав несколько взмахов, поплыла над отдыхающим после очередного слёта князем. Она издала тихий грудной клекот, который не мог расслышать человек, но князь уловил предназначенный только ему зов и, не помня себя, отчаянно взмыл вверх и стал догонять ястребиху.
Молодая ястребиха как будто была под стать знакомому охотнику с его нехитрой привадой: она порой нарочито замедляла свой полет, но когда чеглик с азартно горящими глазами приближался, всполошенно махала светло-рябыми крыльями и немного отдалялась. Она словно испытывала терпение чеглика и, поняв, что он уже не отстанет, смирила свой убегающий полет и стала играть с ним. Летя в волнующей близости, они то устремлялись ввысь, то стремительно падали вниз и, не коснувшись земли, соединялись в едином полете.
Получилось так, что несколькими взмахами вольного крыла князь навсегда перечеркнул недавний плен с подневольной охотой.
С приманившей его ястребихой князь откочевал в дальние места, в глухие боровые крепи, где свил множество гнезд, выкормил несчетное количество птенцов, не похожих на него ни внешним обличьем, ни характером. Охотники, видевшие князя, обычно принимали его за белого орла, луня или поседевшего от старости ястреба, но редко кто мог угадать природную суть необыкновенной птицы.
Казалось, он навсегда забыл родные муромские леса, но несколько лет тому назад какой-то щемящий зов, сродни тоске, заставил его оставить далекое кочевье и прилететь в разгар водополья к лесному озеру, быстро мелеющей Оке и руинам барской усадьбы на берегу Мичкоры.
Кто-то с настойчивой заботой потрепал Полудина за плечо и явственно сказал: «Пора!» Прикосновенье было очень знакомым, и мужской голос принадлежал какому-то близкому человеку, то ли покойному отцу, то ли старшему брату, жившему в Сибири, то ли, воспринимаемый отстраненно, самому Полудину, но, как бы то ни было, зов звучал настойчиво и действовал освежающе, словно струйка холодной воды, вылитая спящему за шиворот.
Полудин, лежащий навзничь, широко открыл глаза, с удивлением увидел незнакомый потолок – ровно подогнанные желтые доски с волнистыми срезами сучков и застывшими каплями янтарной смолки, – вспомнил вчерашний бурный день, завершившийся походом на Мичкору, легко улыбнулся и, не ощущая за собой никакой вины – все случилось так, как и должно было случиться, – блаженно, до хруста в костях потянулся на своем диване и, освобождаясь ото сна, некоторое время лежал в полной недвижности, прислушиваясь к сонным руладам Полковника и беспокойному, с частыми вздохами, бормотанью Аборигена.
Стараясь не потревожить спящих, Полудин неторопливо оделся. Стряхивая остатки сна, помахал руками, словно птица крыльями, собирающаяся вот-вот взлететь, и, осторожно ступая по половицам, готовым заскрипеть, подошел к закрытой внутренней двери, на которой висела большая цветная фотография голой женщины в кипени цветов и ярко-зеленых листьев, потянул скобу на себя.
Дверь растяжисто зевнула.
Полковник разлепил глаза, приподнялся и спросил сиплым, застоявшимся голосом:
– Уже встал? В такую-то рань?
– Какая рань! – сказал Полудин. – Скоро полдень.
– Будешь лечиться?
– Обойдусь чайком. Пока вы дрыхнете, дойду до Озера.
– Ну-ну… – безразлично сказал Полковник и уронил голову на подушку.
Полудин вскипятил воды и, приладив осколок зеркала на солнечном подоконнике, начал выбривать посеребренную щетину. Тискал пальцами лицо, приглаживал прическу, даже с интересом взглянул на флакон французского одеколона. Казалось, он собирается не на охоту, а с юношеским тщанием готовится к любовному свиданию. Без особого удовольствия, скорее по привычке, попил крепкого чая, раздумывая, куда ему пойти сначала: на Озеро или на кордон, к Ерофеичу?
Среди сваленного грудой охотничьего снаряжения нашел свою сумку, патронташ и, перебирая гладкие тяжеленькие патроны, вдруг вспомнил, как когда-то отец, желая сделать из него настоящего охотника-следопыта, а не просто азартного стрелка, выдавал только по одному патрону. Полудин подумал и, желая испытать себя, сунул в карман патрон четвертого калибра.
Прежде чем выйти из избы, он, по русскому обычаю, присел. Потом, нагнувшись под притолокой, вышел в коридор, отвязал Квитку, прикорнувшую возле миски с молоком, и с чувством душевного облегчения выбрался из полумрака на светлую волю.
От нагретой земли шел струйчатый пар. На оконечьях темно-зеленых еловых лап сверкали бисеринки. Птичий хор заполонил омытый дождем весенний лес, и в этом несмолкаемом переливчатом журчанье невозможно было различить отдельную трель овсянки, теньканье пеночки, нежный зазывной голосок малиновки… И только кукушка-горюнья, отсчитывающая годы, выделялась среди широкого радостного распева.
То и дело останавливаясь, Полудин склонялся над красно-синими колокольчиками медуницы, в которых работали своими хоботками сосредоточенные пчелы, вглядывался в еще зеленые бубенцы ландышей, удивлялся желтоглазой, с длинными лиловатыми ресничками, сон-траве… В какой-то момент он забывал о цели своего похода, и только ружье, оттягивающее правое плечо, иногда задевающее стволами ветки, напоминало ему о таинственном и пока неуловимом ястребином князе.