В октябре, на Астафьев день, когда чернёвая птица, облетев с печальным криком знакомые камышовые присады, устремилась к старым пролетным путям, а кряковые утки и гуси еще ватажились и гурьбились на чистинах, возле заберегов, Полудин решил попрощаться с Озером до весны. Как это иногда бывало, он попытался прикрыть главное, не каждому понятное желание завесой самых обыкновенных дел: нужно было взять маленький зачехленный топорик, спрятанный в последней засидке, перенести лодку из затона на высокое, недоступное водополью место, а заодно проверить ижевскую двустволку.
Добравшись до Озера, он зарядил ружье и долго, глядя на воду, сидел на дубовой коряжине.
За спиной пошумливал, потрескивал матерый красноствольный лес; иногда под старческий хохоток глухо падали сосны – это шалили, пугая припозднившихся охотников и грибников, лешие, которым предстояло покинуть нахоженные тропы и пережидать снежную лють в звериных норах.
Озеро словно вымерло. Почти все птицы-зимняки покинули золотые, с темным изумрудом берега, подтянулись к домам и огородам, и среди глубокого птичьего затишья как-то легкомысленно звучала песня пеночки-теньковки.
Пытаясь смахнуть с себя непрестанно падающие листья, Полудин обнаружил на коленях ружье, показавшееся ему незнакомым после старого «Пордэя».
Мысленно видя перед собой князька, охотник встал, прижал приклад к плечу и попытался выцелить севшую на воду чайку. Конец ствола немного погуливал, и белая птица помаргивала в ружейной прорези. Он попытался принять более устойчивую стойку, разгреб носком сапога лиственную опадь, но ствол все равно подрагивал, словно удилище при слабой поклевке, и Полудин, грешивший на свою отвычку, вдруг понял, что «ижевка», в отличие от «Пордэя», не так прикладиста.
«Как же я раньше этого не заметил?» – удивился Полудин.
Несколько лет тому назад он брал на охоту «ижевку» и почему-то при стрельбе не испытывал особенного неудобства: ложе довольно плотно прилегало к плечу. Может быть, все дело в том, что его правое плечо от долгого сиденья за письменным столом стало еще выше?
– Чего гадать? – произнес вслух Полудин. – Нужно переделать приклад.
Свое осеннее прощание с Озером Полудин не представлял без тихого плавания на ботничке. За время затяжных дождей старенький, в заплатах, ботничок заметно потяжелел и, казалось, потерял всякую надежду пошарить утиным носом в камышах и осоке.
Полудин с трудом открыл ржавый замок и, закинув на корму цепь, столкнул лодку на воду. Работая распашными веслами, догреб до материка Озера и пустил свой оживившийся ботничок на волю волн. Сторожкая утка плавала вдали. У Полудина не было желания скрадывать пролетную дичь, и все же на всякий случай, в силу неискоренимой охотничьей привычки, он заложил в ружье патроны с утиной дробью.
Скопа, косо скользнувшая к воде, заставила Полудина встрепенуться. Он даже дотронулся до холодных, с легким налетом сыри, стволов, и этот зимний, пробирающий до косточек холодок словно остудил внезапно вспыхнувшее желание проверить бой ружья и собственную меткость. Боясь спугнуть занятую охотой птицу, Полудин осторожно положил ружье на колени, снова стал подчеркнуто неподвижным, слившись в единое целое с лодкой, которую ветром и попутным течением сносило к пестрому берегу.
Птица хотела сразу, с налета, закогтить верховую рыбешку, но у нее не получалось, и она, погружаясь крючковатыми лапами в воду и отчаянно размахивая серыми крапчатыми крыльями, повторяла свою попытку. Скопа зависала на одном месте, и Полудин догадался, что рыба мертва. Скопе мешали только волны.
Наконец, изловчившись, скопа выхватила из воды серебристую добычу и, широко взмахнув крыльями, взмыла вверх. Если бы не ее сомкнутые, сжатые в комок лапы, то можно было подумать, что птица улетает пустой. Полудин облегченно вздохнул и сдержанно улыбнулся: за эту упорную, рискующую угодить в воду добытчицу он переживал, словно за самого себя.
Лодку по-прежнему тянуло к берегу, к жестким, надломленным после первых утренников камышам. Широкий утиный нос ботничка с шорохом скользил по травам. Чтобы не запутаться в травяных сетях, Полудин крылато, по-птичьи, взмахнул веслами, и его снова вынесло на чистинку, в которой, словно снежное сало, белели облака.
Лес, отдалившись, тягуче шумел, волны продолжали старательно полоскать возле берега цветастые лиственные половики. Полудин привык к баюкающему шуму и поэтому воспринял скрипучий крик неведомо откуда взявшейся сороки остро, раздраженно – словно скрип наждаком по стеклу. Сорока, отбившаяся от своего беспокойного вороватого племени, перелетала с дерева на дерево, предупреждая кого-то о появлении человека на Озере.
Прикинув расстояние до птицы, Полудин сделал несколько сильных гребков к берегу. Оставив весла на боковинах лодки, взял в руки подменное ружье. Глаза его загорелись.
Он хотел взять ее влёт, в угон, но сорока, трепыхаясь в поредевших ветвях, держалась на береговой линии, и, стало быть, ее нужно было брать как боковую птицу. В этом был некоторый риск – Полудину лучше удавались угонные выстрелы, когда приходилось целить под птицу, – и поэтому, решив немного отстать, охотник потабанил веслами.
Однако сорока не спешила лететь вперед. Желая поторопить ее, Полудин привстал и взмахнул ружьем. Птица переместилась на несколько метров и села, покачивая черным хвостом, как трясогузка. У Полудина не было никакого желания брать сидяка. Он еще раз угрожающе взмахнул ружьем и, когда сорока, фыркнув крыльями, взметнулась над желтой березой, жахнул из правого ствола. Его охотничья душа словно прослеживала полет дроби. Через какое-то мгновенье он почувствовал, что дробь нашла цель, и только потом увидел взбрызг черно-белых перьев.
– Молодцом! – сказал Полудин. Он хвалил не себя, а ружье. – Молодцом! – И погладил чуть потеплевший ствол.
Эхо выстрела, множась, прокатилось над осенним Озером, и Полудину начало казаться, что на Озере обнаружили себя и другие охотники.
Недалеко от бобровой плотины Полудин нашел свой шалаш. Крытый лапником и осокой, присыпанный лиственной опадыо, среди которого выделялись ярко-красные листья осинника, скрадок был сказочно наряден, незаметен, и охотнику невольно захотелось посидеть в нем с ружьем. Однако желание так же быстро ушло, как и пришло. Ему не хотелось скрадывать отлетную птицу. Весною все выглядело как-то иначе: прилетевшая в родные камыши птица словно становилась своей, домашней, и охотник, как рачительный хозяин, дав сереньким утицам завязать потомство, с легким сердцем отстреливал самцов-селезней, этих сластолюбивых ревнивцев и безжалостных разорителей утиных гнезд.
Когда-то в молодости, подражая другим, и Полудин валил осеннюю, набравшую жирка птицу, но потом ему надоело подстраиваться под чей-то бездумный азарт, а возможно, и обыкновенную практичность. Решив расстаться с репутацией удачливого добытчика, Полудин нередко возвращался по первоосенью с пустым ягдташем. И тем не менее у него не было ощущения охотничьей неполноценности, и убитая друзьями птица, тяжелая, с убористым масленистым пером, не вызывала зависти: по его мнению, свой жирок птица копила только для того, чтобы дотянуть до дальних теплых берегов, а не ублажить охотника.
Он с удивлением заметил, что боязливая осенняя птица, словно распознав его миролюбие, стала подлетать к плавающему ботничку на расстояние выстрела. Возможно, ружье, лежавшее на коленях Полудина, казалось гомонящей утве безобидной спиннинговой удочкой.
Полудин зацепил лодку за поваленную бобрами осину и, согнувшись, нырнул в скрадок. Сквозь щели сеялся пыльный свет. Присмотревшись, Полудин разгреб на еловом полу слежавшиеся ржавые ветки. Потоптавшись на одном месте, как встревоженный тетерев-токовик, и ничего не обнаружив, Полудин начал было грешить на нечистых на руку людей, однако думать дурное о собратьях по охоте ему не хотелось, и он вскоре переключил внимание на себя: «Возможно, я припрятал его в другом месте. Просто забыл…»