— Что будешь делать?
— Спать! — ответил я грубо.
Это было правдой. В то время милостью природы любая неудача, любое разочарование вызывали у меня сонливость вплоть до головокружения. Это было средством защиты, экзорцизмом.
Я вышел, ни с кем не попрощавшись, — грубость приобретается быстро, — даже с сэром Арчибальдом, соблюдавшим в присутствии Ван Бека трусливое молчание побитой собаки.
Мне надо было лишь пройти по коридору, чтобы попасть в нашу каюту.
Рывком я скинул китель, сапоги и лег. Какое-то мгновение я хотел было снова одеться, чтобы последить за Бобом, но счел недостойной для себя роль шпиона.
„Я покажу ему, этому мерзавцу, что есть еще честные люди, — говорил я себе, — а он мне неинтересен со всеми своими тайнами лжесвидетеля, и наказанием ему будет то, что он потерял своего товарища".
Я уже начал представлять себе самые драматические обстоятельства, в которых мое пренебрежительное великодушие уничтожающе подействует на Боба, но тут меня настиг сон.
„Что делает здесь этот желтокожий чертяка? Зачем он с силой тянет меня за руку? Почему он выглядит таким взволнованным? Почему кричит?"
Такие мысли я осознал, когда сел на койке. Я еще не пришел в себя и не мог отделить мир сна от реальности.
Внезапно все встало на свои места. Передо мной стоял юнга „Яванской розы" и говорил:
— Идем… быстро идем… Если ты промедлишь, произойдет несчастье…
Когда дети упрашивают и испуганы, в их глазах всегда некий магнетизм, перед которым трудно устоять, особенно у туземцев, наделенных непревзойденной властной выразительностью.
Я ни минуты не колебался и, в чем был, подчинился маленькой, вцепившейся мне в запястье руке.
Я пробежал за юнгой через обеденный зал, и потом он выпустил мою руку.
Я стоял один перед обеими каютами правого борта. Каюта сэра Арчибальда была теперь закрыта. Вторая тоже, но за подрагивающей дверью слышались сдавленные крики.
Я попытался открыть ее. Тщетно. Однако по мягкой податливости деревянной панели я понял, что дверь удерживалась не замком, а человеком.
Я разогнался и ударил. Дверь поддалась. Я споткнулся о два рухнувших тела.
Одно из них — я сразу узнал по униформе — принадлежало Бобу.
Непроизвольно я бросился ему на помощь. У меня была только одна мысль: Боб обнаружил опасную тайну, и ему хотели отомстить.
Но внезапно моя рука, готовая уже нанести удар, обмякла. Противником Боба была женщина. Вглядевшись, на мгновение я потерял способность рассуждать: метиска из Кобе…
По какому неоспоримому признаку я сумел тогда безошибочно узнать ее? Не могу сказать. Инстинктивно, нутром. Напряженное, искаженное в судорожном сопротивлении лицо, совсем не было похожим ни на высокомерное явление в «Гранд-отеле» в Кобе, ни на застывшую статую, опирающуюся на старого куруму в агонии. Копна разметавшихся черных волос, закрывавшая лицо, смятое разорванное кимоно… обнаженные бедра… открытая наполовину вздымающаяся грудь — пойманное животное, изнемогшее, почти побежденное. Кстати, вот эти признаки и вселили в меня твердую уверенность и жгучий гнев.
Я почувствовал себя выше, шире и тяжелее, чем Боб. Ярость придала мне невероятную силу.
Я схватил Боба за шиворот, рывком сбросил его с тела, с которым он готов был слиться, сгреб его в охапку, вытащил в коридор и швырнул, как тюк. Он сильно ударился головой о переборку. Какое-то время лежал неподвижно. Но, придя в себя, с кошачьей гибкостью и ловкостью вскочил на ноги.
Дверь в каюту метиски сильно хлопнула и с лихорадочной быстротой закрылась на ключ.
С дикой ненавистью мы смотрели с Бобом друг на друга, с трудом переводя дыхание. Он чувствовал, что мог бы одолеть меня. На этот раз он сунул руку в карман, где был револьвер.
— Ну, стреляй! Стреляй же! Валяй! Ты видишь, у меня нет оружия.
Этот крик — он спас меня — вырвался не из-за инстинкта самосохранения. Напротив, я в самом деле хотел, да, именно хотел, чтобы Боб подтвердил, что он предатель.
Я хотел услышать выстрелы, почувствовать пули в своем теле. Умереть я не хотел. Тогда казалось, что ничто не могло меня убить. Но мне необходима была развязка, которая соответствовала бы моему яростному возбуждению своей беспредельностью, своей дикостью.
Есть минуты гнева, когда страх становится чем-то непонятным. Тогда остается одно желание — разрушать, опустошать, желание катастрофы, в которой готов погибнуть сам. Но ничего такого не произошло. Боб опустил руку. Мои неистовые крики превзошли по силе его собственное неистовство.
Захмелевший человек трезвеет при общении с более пьяным. Боб пришел в себя, опасаясь моего бешенства. Тогда глубокая усталость сменила ярость на его лице. Несомненно, она наступила вследствие неудовлетворенного сексуального возбуждения, но возможно также, и скорее всего, от внезапного осознания, в какую пропасть может скатиться юнец, подчиняющийся лишь вожделению.
Печальный сарказм скривил его губы, он потряс головой и резким тоном, но гораздо тише, чем обыкновенно, произнес:
— Ты неподражаем в качестве защитника добродетели.
Боб знал силу своей иронии. Она часто отрезвляла мои безумства. Не знаю, рассчитывал ли он в этот раз на что-нибудь в этом роде или попросту поступил обычно для себя, но на какое-то мгновение он мог решить, что вновь одержал надо мной верх. Я в самом деле застыл недвижим и молчалив, глядя на дверь метиски. Я вдруг вспомнил, что явился к ней без сапог, без кителя и галстука, с развязанными тесемками на концах брюк, растрепанный, небритый. Я содрогнулся при мысли, что молодая женщина может появиться каждую секунду, может увидеть меня, растерзанного, смешного…
А другой, тайком наведя лоск, будет злорадствовать!
Я взял Боба за плечи и шепнул ему:
— Посмотрим, кто будет смеяться последним. Пока идем к нам. Надо с этим покончить.
Боб, не сопротивляясь, пошел в нашу каюту. В тесном помещении мы стояли почти вплотную друг к другу, и в то время, как я хлестал его оскорблениями, как пощечинами, я ощущал на своем лице его горячее дыхание.
Чего только я не наговорил ему в неистовом приступе попранного доверия, уязвленного самолюбия и смутно осознаваемой ревности!
В бессвязном лопотании я напомнил Бобу наш уговор, который никогда не нарушал. Он предполагал полную взаимную откровенность, без всяких отступлений, недомолвок. И особенно в отношении женщин. Мы поклялись, дабы избежать всякой низости, атаковывать только при равных шансах. Разве не рассказал я ему во всех подробностях историю с курумой? Не признал ли он, что случай предоставлял первенство мне? А сам тайком пытался взять реванш, трусливо, позорно.
— Да, ты сдрейфил, сдрейфил передо мной! — кричал я. — Ты ушел в подполье. Ты напомадился для этой низости и смеешь думать, что у тебя есть самолюбие? И ты еще осмеливаешься давать мне уроки!
Боб ничего не отвечал на мою брань. Только его от природы бледное лицо с каждой минутой бледнело все больше. Я же, несмотря на его молчание, видя, что мои удары достигают цели, расходился все сильнее с садистским наслаждением.
Не поклянусь, что поведение Боба было единственной причиной моих яростных нападок. Когда я вновь думаю об этом, то понимаю, что в результате долго переносимого унижения они явились довольно низкой местью.
Я слишком долго восхищался самообладанием Боба, его уверенностью, его иронией и остроумием, чего не было у меня, чтобы во мне не зародилось чувство неполноценности. И к тому же он был на четыре года старше меня и часто обращался со мной с высоты своего опыта. Словом, это он сухо и жестко установил правила наших отношений. Не один раз за мои невинные проступки он мне их напоминал. Я мелочно воспользовался всем этим.