Он вздрогнул, решив сначала, что это его жена, но через мгновение вспомнил, что это невозможно.
– Это Саки, папа, – сказала Энджи.
Он ничего не ответил, ни в тот вечер, ни на следующий день, и она решила, что возможность для примирения потеряна навсегда. Однако когда она наконец пришла с ним попрощаться, он вдруг взял ее за руку, по-прежнему глядя в окно, по-прежнему не уступив ни в чем, по-прежнему отказываясь от нее своим молчанием, но крепко держа ее за руку.
«Моя яркая звездочка», – прошептал он ей на ухо точно в семь часов две минуты вечера шестого мая 1968 года, осторожно вынимая плюшевого мишку из ее объятий. На какое-то мгновение Саки, лежа в кроватке, удивилась: мой мишка, – позвала она и потянулась к нему, но отец, нависая над ней, покачал головой. Ты больше не маленькая, сказал он и, выйдя, закрыл за собой дверь. Девочку так ошеломила эта новость и потеря друга, что прошло несколько минут, прежде чем до нее дошло огромное значение происходящего и она заплакала. Когда небо над пустыней Невада блекло и темнело, другие дети на улице еще играли. За четыре месяца до своего шестого дня рождения она уже вполне по-взрослому относилась ко всему, кроме плюшевых мишек, включая и привычку засыпать вечером. Она точно знала, что никто из ее знакомых детей не ложится спать в такое дурацкое время – семь часов. Но отец был в этом так же непреклонен, как и в отношении мишки, как и в своем упорстве называть ее Саки, как и в шептании ей на ухо: «Моя яркая звездочка», – выражая не ласку, не ободрение, не надежду и даже не требование, а предостережение.
Когда она пошла в детский сад, он стал каждое утро вешать на ее двери табличку с каким-нибудь словом. Сперва это было для Энджи игрой – каждое утро просыпаться в радостном волнении и смотреть, что появилось на двери. Сначала ежедневные знаки отражали его ожидания и стремления, они же были первыми английскими словами, которые отец сам так старательно заучивал после своей экспатриации из Японии в Соединенные Штаты: ЗАМЕЧАТЕЛЬНАЯ. ЧЕСТОЛЮБИВАЯ. РЕШИТЕЛЬНАЯ. УДАЧЛИВАЯ. Но по прошествии лет табличка на двери стала индикатором глубины ее падения в пучину местечкового тинейджерства и соответственно мерилом тающего отцовского одобрения, очередным из множества доступных ей способов подвести его: ОГОРЧАЮЩАЯ. ЛЕНИВАЯ. БЕСТОЛКОВАЯ. БЕЗНАДЕЖНАЯ.
Саки Каи была единственным ребенком родителей, которые считали, что в деле произведения на свет незаурядных детей достаточно одной попытки. Зачем заводить еще детей, когда первый так хорошо вышел? Проявляя задатки явного вундеркинда, она рано выказала талант в игре на фортепиано, с блеском прошла все ранние тесты по оценке интеллекта, а в математике претендовала чуть ли не на гениальность. Тем не менее, если не считать уроков фортепиано, которые она любила, девочке быстро наскучила учеба, и она получала в школе баллы не выше средних, приводя свою мать в недоумение, а отца в гнев. К четырнадцати годам между всеми тремя установились линии фронта, а к шестнадцати Саки вызволила плюшевого мишку из старого ящика под лестницей, ушла из дома, не достигнув совершеннолетия, и поступила на работу официанткой в одном убогом баре в центре города и танцовщицей в другом ночном клубе на той же улице, где у всех девушек были сценические псевдонимы – не ради самовыражения, а из соображений конфиденциальности. Она взяла имя Энджи, внушенное популярной рок-н-ролльной балладой [40], которую Саки любила в десятилетнем возрасте и которая звучала, когда она проходила пробу. Энджи не была уверена, на что она больше надеялась – что отец ничего не узнает или, наоборот, что в один прекрасный день он зайдет в клуб как раз в тот момент, когда она будет стоять на столе в одних черных туфлях на высоких каблуках. Это оказалось бы откровением для обоих, и, может быть, старые линии фронта ушли бы в небытие.
К этому моменту у нее был секс ровно два раза, с соседскими мальчишками. Конечно, оба раза не ради любви, а ради бунта. В клубе она считалась плохой танцовщицей – в трезвом виде она слишком стеснялась, чтобы танцевать, а в пьяном виде уже совсем не годилась на танцы. Однако у некоторых мужчин постарше – в определенном смысле она была еще слишком невинной, чтобы понимать это, – ее неуклюжесть пробуждала некое развращенное томление.
Один финансист из Нью-Йорка, которому было шестьдесят с хвостиком и который прилетал в Вегас каждые три недели на выходные, особенно увлекся ею. Энджи сидела и слушала, пока он говорил о чем-то, до чего ей не было дела, а он задавал вопросы о том о сем, и после нескольких таких собеседований выяснилось, что она хочет стать концертной пианисткой. Это показалось ему столь восхитительно абсурдным, что у него чуть не потекли слюнки. После того как они еще пару раз пообщались, он позвонил по междугородному, как раз когда она собиралась на дневную смену, и сообщил ей, что если у нее есть средства добраться до Нью-Йорка, он устроит ей встречу с кем-то из руководства Карнеги-Холл и забронирует номер в «Хилтоне» по соседству.
Стояла осень 1978 года, когда, по всей видимости, не по летам взрослым девочкам-подросткам из невадских пригородов было еще позволительно не смыслить в некоторых вещах, – даже если они протанцевали четыре или пять месяцев в стрип-клубе. Энджи забила в чемодане все место, оставшееся после плюшевого мишки, собрала все деньги вплоть до последнего пенни, которых как раз хватило на авиабилет и такси от аэропорта Кеннеди до отеля «Хилтон» на Шестой авеню, зарегистрировалась в отеле под именем Энджи Каи и поселилась в номере, куда вызвала коридорного и в восторге подписала счет, опрометчиво решив, что его оплатит Карнеги-Холл. Когда в одиннадцать часов вечера зазвонил телефон, то это оказался не Карнеги-Холл, а тот самый финансист, звонивший из вестибюля гостиницы. Он объяснил, что с прослушиванием «все устроено», оно назначено на завтрашний день, и, может быть, ему стоило бы подняться к ней в номер и кое-что объяснить, просто чтобы все хорошо прошло. Когда он повесил трубку, Энджи, смыслила она что-то или нет, наконец почувствовала, что вся эта ситуация не так уж и распрекрасна. Она пыталась прогнать это чувство, когда в дверях показался старик с бутылкой шампанского.
Через двадцать минут она завизжала достаточно убедительно, чтобы полураздетый покровитель искусств поскорее ретировался в коридор и уволок за собой ее неприкрытое разочарование.
– Господи, Саки, – проговорила она, сидя в номере перед зеркалом и разглядывая себя. Какую табличку прочитала бы она на двери своей спальни, узнай обо всем отец? Вот тогда-то Энджи и начала писать стенографические отчеты о своем разбитом сердце: «Позорная. Отвратительная. Унизительная. Пропащая». Десять лет спустя, когда она снова увидит табличку на двери, она обнаружит, что неплохо знала своего отца.
Денег у нее не было. Остававшуюся надежду на то, что удастся протянуть еще ночь-две в отеле, разбил утренним звонком менеджер.
– Нас только что известили, – сообщил он, – что джентльмен, внесший деньги за первую ночь вашего пребывания в отеле, за вторую платить не будет. – Пауза. – Как вы желаете рассчитываться?
В потрясении она таскала свой чемодан туда-сюда по Шестой авеню, даже к Карнеги-Холлу, где задержалась на тротуаре в смелой надежде, что, может быть, в конце концов прослушивание все-таки было назначено. Всю ночь она провела в метаниях с одной темной и опасной улицы на другую, потихоньку бросая вещи, пока не остался только мишка. К утру следующего дня она проголодалась и измучилась, к утру третьего дня отчаялась и пришла в ужас. К вечеру третьего дня она получила сорок долларов за то, о чем потом никогда не хотела говорить или вспоминать. К вечеру четвертого дня от сорока долларов осталось ровно столько, чтобы поужинать – бутылкой крем-соды и упаковкой снотворного, которое продавалось без рецепта. Когда Энджи проснулась, голова ее гудела от боли, а живот скручивало оттого, что из него выкачивали содержимое, и она уже не была уверена, четвертый это день или пятый. Она лежала в нищенской палате окружной больницы, которую другой человек мог бы со всем основанием счесть камерой ужасов. Но в постели, с крышей над головой, с пищей на подносе, которую, по самым низким стандартам, можно было счесть почти съедобной, она была так же счастлива, как была бы в любом другом месте, раз уж единственная оставленная ей возможность была – жить.
40
Имеется в виду, конечно же, «Angle», песня Rolling Stones с альбома «Goat's Head Soup» (1973).