Выбрать главу

Посреди всего этого мы оба не заводили речи о ребенке. Когда Энджи забеременела, ей было тридцать шесть, и я знал ее почти половину ее жизни. В эпоху хаоса поцелуем пробуждая женщин от их собственного тайного тысячелетия (что тоже было вероломством, учитывая, зачем я их целовал – чтобы завладеть ими), теперь я столкнулся с вакуумом смысла в собственной жизни, потому что у Энджи хватило безрассудной смелости – представьте себе – спасти собственную жизнь. Она спасла ее просто тем, что жила, спаслась просто тем, что преодолела дурные сны о Нью-Йорке, переросла привычку сводить все свои чувства и веру к однословным замечаниям, даже если это преодоление и перерастание происходило в пустыне. Кажется, я забеременела, сказала она, и я кивнул – и она удивилась, что я не удивился. Мы поговорили о шагах, которые предпримем для прерывания беременности, пока наконец я не сказал:

– А что, если бы мы ее оставили?

Энджи в замешательстве посмотрела на меня:

– Кого?

– Ребенка.

– Ты считаешь, это девочка?

– Кто угодно, – сказал я. – Ребенок.

– Ты хочешь ребенка?

Это отчасти тронуло ее, отчасти рассердило. В основном она была потрясена, как, на моей памяти, ничем и никогда раньше – сильнее, чем сотнями нью-йоркских кошмаров. Ни одна из ее усвоенных за годы масок – ни маленькой девочки с плюшевым мишкой, ни лощеной, бывалой, умудренной опытом женщины – не была готова к такому развитию ситуации. Мы поговорили, и в ту ночь во сне я сказал Маленькой Саки о прерывании беременности. Девочка, казалось, совершенно не огорчилась. Допустим, сказал я ей, что ты бог, как сама говоришь… Какая священная миссия прервется, если прервется твое существование?

Никакой священной миссии нет, терпеливо проговорила девочка. Если вы не даруете мне жизнь, бог во мне просто двинется дальше, чтобы родиться где-то еще, у кого-то еще.

– Нам нужно принять решение, – сказала Энджи через пару дней. – Ты хочешь этого ребенка?

Почему я не мог просто сказать «да»? Я не верил ни единому «да» и не верил ни единому «нет». В вероломной жизни любой ответ был подозрительным. Я оставил решение за Энджи, которой нужно было услышать, что я вслух верю во что-то – по крайней мере, хотя бы в одно это. И я ничего не сказал, а позже, когда она ушла, заключил, что своим молчанием предал своего ребенка. Спасая жизни, до которых мне не было дела, просто ради острых ощущений, я не смог всего лишь сказать «да», чтобы спасти эту жизнь ради любви к ней.

И тогда Энджи спасла ее. Она не сделала аборт по причинам, которые, как она решила из-за моей пассивности, меня не касались. В своей вероломной жизни я проживал дни безверия только ради того, чтобы ночью быть с моей дочерью. Недели и месяцы Энджи пухла, готовясь к разрешению от бремени, а по ночам я спал, прижав ухо к ее животу. Однажды ночью, через несколько недель после подтверждения беременности, я нигде не мог найти Маленькую Саки. Я блуждал во сне, ища ее, и просыпался в темноте от прорехи во вселенной подсознания… Энджи лежала на кровати рядом со мной в страшных муках. Три часа она корчилась, ее матка извивалась, и Энджи была уверена, что ребенок погибнет, а я, к своему удивлению, поймал себя на том, что молюсь, молюсь любому сомнительному богу, который выслушает меня: «Не погуби ребенка!» Это была мольба за пределами разума и даже эмоций, она рвалась из какой-то не известной мне части меня. Не потеряй ребенка.

Энджи не потеряла ребенка. Это не было ее ответом – или ответом какого-либо бога – на мои мольбы, это была просто случайность. На следующую ночь, снова увидев девочку, я сказал ей: этой ночью что-то случилось – и она лишь ответила: не будем говорить об этом. Когда она стала девушкой, а потом и молодой женщиной, а потом и зрелой женщиной средних лет, мы проводили много часов, в которые я не учил ее ничему, а она учила меня всему. Мы без конца путешествовали по железной дороге и видели на обширном небе падучие звезды. Что ты видишь? – спросил я ее. Я вижу тени материнских ребер на небесном куполе, сказала она. Что ты слышишь? – спросил я. Я слышу быстрый ток материнской крови, ревущий в оврагах капилляров, сказала она. Все, что я мог дать ей взамен, – это Голубой Календарь, развернутый в длинном узком зале… Это, сказал я ей, в тщеславной отцовской надежде наконец поделиться с ребенком чем-то существенным, то, на изучение чего я потратил всю мою жизнь. Это ущелье хаоса, по которому я ходил всю жизнь.

Она терпеливо прошла за мной по узкому залу до конца, до самого дальнего угла, где обнаружила меня в первом сне – когда я собирался прибить к стене свое сердце, – и я указал ей на вторую минуту третьего часа седьмого дня пятого месяца шестьдесят восьмого года прошлого века. Вот когда это все началось, объяснил я, и она сказала: «Что – это?» Видимо, она заметила панику на моем лице, потому что тут же поспешила ободрить меня: Ах, да, конечно, папа, я поняла. Апокалипсис, сказал я. Апокаляпсус, ответила она и рассмеялась. Она пошутила. Как всегда по утрам, я проснулся в сомнениях и безверии. Как всегда по вечерам, я вернулся к ее необъяснимой мудрости. В темноте спальни, прежде чем уснуть, я лежал в страхе смерти, как лежал уже много ночей. Я думал о том, как смысл моей жизни иссяк вместе с деньгами, и приказывал сердцу перестать биться во сне…

Это не казалось таким уж эгоизмом. В конце концов, существовал страховой полис на 400 000 долларов, деньги, с которыми Энджи и Саки могли прожить дольше, чем с моим страхом и отвращением к себе. Но потом я засыпал и видел ее и, по мере того как нарастало движение в животе Энджи, чувствовал зарождение веры, которую не мог назвать, веры, ограничивающейся тем простым фактом, что наконец в моей жизни есть что-то еще кроме меня самого, что в моей жизни есть нечто более ценное, чем я сам, что солнечная система моей жизни приобрела еще одно солнце.

Через тридцать восемь недель после того, как она впервые приснилась мне, она подошла вплотную и потрясла меня за плечо. Я спал в своей постели и проснулся оттого, что она дотронулась до меня, но теперь она была старухой. Ярко-голубые глаза на ее старом, азиатском лице были мокрыми, и она грустно улыбнулась мне.

– Прощай, – сказала она.

– Прощай? – встревоженно переспросил я.

– Прощай, – снова прошептала она и закрыла глаза, и из них полились слезы.

Я даже не догадывался, что она имеет в виду, но крикнул: «Подожди!» – прежде чем она растаяла, крикнул так громко, что проснулся. Очнувшись от кошмара, я сел и обхватил голову руками, ожидая, что Энджи протянет руку и коснется меня. Но она не сделала этого, потому что ее не было.

Я лежал в кровати и ждал, когда она вернется из уборной, но она не вернулась. Я спустился по лестнице, ожидая увидеть, что она сидит у окна и пьет чай, но ее не было и там. Я начал волноваться, что она отошла ночью и вдруг где-то упала от начавшихся схваток, но нигде не было ее следов. Я ожидал, что она вернется с утренней прогулки, но она не появлялась. Я искал признаки преступления – царапины от ногтей на стене, взломанный дверной замок, зловещие пятна крови, – но ничего не нашел. Я искал знаки, что она собрала вещи и ушла, – например, пропал чемодан, нет одежды и косметики, детские вещи забраны из детской, – но все было на месте. Я заметил, что машина по-прежнему стоит у входа, а ключи лежат на книжной полке, где мы держали их. Я нашел ее маленького плюшевого мишку, все так же сидящего на пианино, где она всегда его держала, – самый наглядный знак из всех, только вот знак чего? Она не вернулась к полудню, и я пошел по окрестностям искать ее. Она не вернулась и к шести часам, и я объездил в ее поисках все холмы. Она не вернулась к вечеру, и я обзвонил полицию и окрестные больницы. Она не вернулась на следующее утро, и я объездил весь город. Я заглянул на пляж, проехал по долинам, я съездил в Парк Черных Часов. Я вернулся домой в надежде, что она таинственным образом окажется на месте, как будто никуда и не пропадала, – за пианино, наигрывая ноктюрн Шопена или мелодию из Джерома Керна [48], с неприступным видом, говорящим, что последние двадцать четыре часа были еще одной тайной ее жизни, которая останется тайной, о которой не следует задавать вопросы, – но дом был все так же пуст. Я прождал ее весь следующий день, и еще день, и еще… Я ездил по пустыне, ездил к морю, ездил в Мексику. Я ездил в Мохаве, ездил в Лас-Вегас. Ездил в Моньюмент-Вэлли. Я проехал от Санта-Фе до континентального раздела, я проехал от Скалистых гор до спящих канадских вулканов. Я предположил, что, подобно моей маме, ее унес апокалипсис, которым, как я высокомерно считал, я мог управлять. Я проехал по всем координатам моего Апокалиптического Календаря, от одной даты до другой, от одного пульсирующего источника анархии до всех аванпостов хаоса в пределах досягаемости, объездил в ее поисках всю страну. Я проехал от бездумных свалок ядовитых отходов до гиблых мест бессмысленных авиакатастроф, до конспиративных очагов бессмысленного терроризма. Я проехал от яростных мормонских столиц до полузаброшенных калифорнийских чайнатаунов.

вернуться

48

Джером Керн (1885–1945) – популярный американский композитор, за 1905–1945 гг. сочинил почти 700 песен для 117 мюзиклов и кинофильмов. Самая известная постановка – «Плавучий театр» («Show Boat», 1927), самая известная песня оттуда – «Old Man River», железно ассоциирующаяся с Полем Робсоном.