В свете взошедшей над Токио луны это продолжается всю ночь. Наконец одна из санитарок, обходя место катастрофы, находит Кристин и на ломаном английском подтверждает, что у той, по всей видимости, треснули два или три ребра, и объясняет, что ничего поделать с этим не может, разве что дать несколько пилюль от воспаления. Кровотечение у Кристин прекратилось. Она медленно, превозмогая боль, подбирает свою капсулу и ждет еще час, пока починенный трамвай не отвозит ее домой. В отеле «Рю» никого не видно, ни девушек для воспоминаний, ни их клиентов, словно ночью все воспоминания в Токио стерлись. Кристин идет прямо к себе в комнату на третьем этаже, где ненадолго забывается сном. У нее страшно болит бок, и позже, ночью, она просыпается от такой боли, что подозревает, будто повредила ребра еще сильнее, повернувшись во сне. Но теперь боль, уже не только в ребрах, становится невыносимой, и Кристин в страхе ковыляет в уборную в конце темного коридора. Она добирается до туалета как раз вовремя, чтобы увидеть, как Кьеркегор Блюменталь поблескивающим белым дождем выходит из ее тела.
До Кристин все еще не доходит, даже после случившегося днем, даже после происшедшего сейчас, что она является водоворотом хаоса. В голове у нее лишь мелькает нелогичная мысль, что не следовало по утрам стоять у окна, подставляя раздутый живот шуму города. Все, что ей думается, – это что если бы пришлось заново прожить эти дни, она бы с радостью забрала своего малыша обратно, в тишину городка в речной дельте, который морил ее жаждой снов. Все, что ей думается, – это что, возжаждав своих маленьких внутриутробных снов, блестящий желток маленького Керка Блю лопнул и вышел из нее. «Н-е-е-е-т!» – стонет Кристин и, рыдая, падает на колени. Она умоляет его вернуться. Она падает на колени и отменяет каждый суровый выговор, что устраивала ему: обещаю, я заставлю мир шептать тебе, плачет она и сгребает его в одну лужицу, держит его в пригоршнях и мажет им себя – лицо, шею, грудь, пока уже не может отличить слезы из глаз от продукта своей матки, пока и то и другое не просачивается в нее и она не иссыхает.
Когда Кристин просыпается на следующее утро, ее встречает первый день Года Тридцать Третьего Апокалиптической Эры. Она медленно садится, изнеможенная, глубоко ощущая пустоту внутри себя. Она не представляет, который час, но ей кажется, что еще рано, и она хочет снова уснуть, и думает, когда же Мика постучит в дверь. Кристин открывает окно своей крохотной комнатушки и снова ложится, глядя на редкостно щедрую синеву токийского неба. Какое-то время она рассеянно гладит живот, как будто она голодна, хотя на самом деле не чувствует голода, потом поворачивается на бок и несколько секунд лежит, глядя на черную отметину в виде однокрылой птицы на капсуле времени у стены. Она закрывает глаза и открывает их снова, но падающая черная птица по-прежнему остается на стальном цилиндре, и, превозмогая боль, Кристин снова заставляет себя встать, боль в боку убивает ее, но она подползает по татами рассмотреть капсулу поближе.
Поскольку в этот момент она плохо соображает, до нее не сразу доходит, что случилось. Например, думает она, кто-то мог вломиться ночью в отель и подменить капсулу. Но потом Кристин вспоминает, как вода ударила ее и вырвала капсулу из рук, и вспоминает, как, погружаясь и снова выплывая на поверхность, схватила первую попавшуюся капсулу, – а капсула доктора Каи, наверное, теперь где-то в море, плывет на Гавайи, или Филиппины, или в Австралию. Интересно, кто ее найдет.
То, что к ней вернулась капсула Жильца, – не случайное совпадение, она это понимает. Среди всей прочей путаницы действительно надо быть совершенно недоходчивым человеком, чтобы верить в какие бы то ни было совпадения вообще. Впрочем, Кристин знает, что содержимое капсулы соединит ее с Жильцом навсегда. Когда утро проникает через окно к ней в комнату, она открывает капсулу ложечкой для утреннего чая, и единственный предмет, который она находит внутри, так поражает ее, что она тут же кладет его обратно. И, завернув капсулу в одеяльце, она забивается в угол комнаты, закрывает глаза и, прижав ее к груди, не тронутой чужими руками и не целованной хаосом, видит сон.
«Энджи», – произносит старик. Через двадцать лет после бегства Кристин в Токио, а Жильца в Бретань, в пентхаузе над старым отелем у Драконовых Ворот в китайском квартале Сан-Франциско, предназначенном под снос, Карла будит тайна, старая, как память. Энджи, говорит он во сне и просыпается, но на этот раз имя не исчезает, как раньше, на этот раз, когда оно мелькает в уме, он произносит его вслух, и оно застывает в воздухе, прямо у его губ. На мгновение возникает угроза, что, как и раньше, ему ответит нуль на картах, но в следующее мгновение, поскольку ее имя не исчезает, нуля уже нет, как и нет ответа на таинственные координаты на стене, однако это не важно. Важно одно: тот неизвестный фактор, что обнулял его, не был воспоминанием, он был забвением, а теперь Карл вспомнил, и потому – возможно, скорее просто с облегчением, чем с истинным спокойствием, возможно, скорее с надеждой, чем с истинной верой, – он снова соскальзывает в сон, сон более крепкий и здоровый, чем он знал много дней. И тут здание начинает трястись.
Допустим, мне довелось прожить жизнь снова – и я все сделал по-другому. Допустим, я чуть больше отдавался вере и чуть меньше предвидению; допустим, я смог отказаться от первой своей лжи, которая разбила кому-то сердце; допустим, когда я решил удовольствоваться меньшим, на деле я приобрел нечто большее. Допустим, все, что я делал, я не сделал; допустим, я сделал все то, чего не делал. Допустим, что, пользуясь хаосом в собственном воображении, я научился доверять ему в моей жизни; допустим, любовь победила во всех столкновениях с малодушием. Допустим, я не думал так чертовски много. Допустим, я посмел задержаться в момент между двумя вздохами. Допустим, в ту ночь, когда она плакала, я нашел способ сказать ей хоть одно утешительное слово или хотя бы просто протянуть руку и погладить ее. Допустим, у меня хватило чувственного мужества одолеть свою испорченность; допустим, у меня хватило эмоциональной стойкости совладать с упорством моих амбиций. Допустим, мои мечты не были так связаны с осязаемым воздаянием и у меня хватило ума понять, что воздаяние не важно.
Допустим, я был неспособен к отчаянию, потому что отчаяние – это не печаль сердца, а печаль души.
Жилец лежит в тени древней деревенской башни в Сюр-ле-Бато, и последнее, что он видит, – это улыбка стоящей перед ним девушки; последнее, что он слышит, – это ее ответ. Допустим, слышит он ее слова, что когда-нибудь каким-то образом, не в этой жизни, не в этом тысячелетии, а в другом, твоем собственном, которое начинается этой ночью и заканчивается тысячу лет назад, ты получишь еще один шанс.
Сначала она не сознает, что ей снится сон. Поскольку ей никогда ничего не снилось, она не знает, как его распознать. Она скорее верит, что слабое мерцание по ту сторону темноты, по ту сторону бодрствования, – это и есть сам сон, к которому она подходит через странное, промежуточное состояние между сном и бодрствованием. Он напоминает искорку отдаленного выстрела, если не считать, что становится все ближе и больше и издает собственный звук. Как будто эта маленькая вспышка находится где-то далеко на горизонте обширной степи, через которую Кристин шагает, и по мере приближения к вспышке ей сначала кажется, что это капсула времени блестит в свете невидимой звезды, пока наконец не становится ясно, что исходящий оттуда звук – это плач, и когда она наконец добирается дотуда, то видит, что на земле сидит малыш и ждет ее. Он перестает плакать, смотрит на нее снизу вверх и моргает.
И она просыпается. Или, вернее, в приступе тошноты ее будит пузырь, прорвавший поверхность ее сна и требующий места в матке.