Но я не успел ответить, пришли гости.
Сняли мокрые плащи, все были наготове, полны энергии, интеллектуально раскованы. Элена проворная, внимательная, — кто хочет кофе? — чуть только расселись.
— Или чего-нибудь выпьете?
И нашлись такие, кто выпил бы чего-нибудь.
— Жулио! — сказала она мне, дабы я позаботился на сей счет. И я подошел к бару — большой ящик, вмонтированный в стеллаж, — принес все бутылки. Теперь мы могли начинать. Начали с Максимо Валенте, но он потребовал для начала еще рюмку виноградной. С Максимо Валенте. Вокруг его шевелюры сиял нимб, который он привык носить со дня канонизации в кафе «Атена». Жоан Непомусено Диас да Крус сказал:
— Максимо Валенте — наш величайший поэт из числа живущих. Более того, для меня он величайший наш поэт двадцатого века. Оговариваюсь — для меня. Я не раз говорил ему: «Максимо! На тебе лежит огромная ответственность».
Они были очень близкими друзьями. Так-так. Об этом тоже поговаривали. Но вряд ли это было правдой. Элена знала его еще с тех времен, когда ездила отдыхать на юг. Мы часто встречались с ним на юге. Однажды одну мою фразу он поставил эпиграфом к одной своей книге. На чем зиждутся дружеские отношения? Слышен шум дождя. Шум дождя в паузах меж разговорами, в моем невнимании к тому, что говорится. В полутьме гостиной Элена зажгла светильники, погасила верхний свет. И тут заговорил Озорио — он был литератор на все руки, критик-поэт-драматург-романист. Лоб у него занимал полголовы. Затем начиналась шевелюра и доходила до плеч. У него был один вопрос, и он хотел его поставить. Не поехать ли мне в деревню искупаться? Или в гости к Элии?
— В чем состоит ваш вопрос? — осведомился я.
— Вопрос мой очень простой. Вот мой вопрос: что такое величайший поэт?
Жоан Непомусено Диас да Крус улыбнулся. У него были белые зубы, блеснувшие в улыбке. Еще у него блестели волосы, покрытые брильянтином. Озорио был софист. Я любил софизмы. Жоан Непомусено Диас да Крус — он всегда называл свое имя полностью. Полностью ставил его на книгах стихов, он был поэт. Под критическими статьями, он был критик. Он сказал:
— Но, Мануэл Озорио, величайший поэт — это поэт, который возвышается над общим уровнем.
— А я скажу, что поэт, который возвышается над общим уровнем, — это малый поэт. Никогда не было поэта, выражавшего общий уровень в большей степени, чем Гомер. Но всем известно, что Гомер — величайший из существующих поэтов.
А не податься ли мне в деревню — сейчас, пока дискуссия разгорается? Надо бы решить. Или в гости к Элии — но как можешь ты строить иллюзии? Вернуться к молодости, к поре, когда придумываешь себе будущее, — вернуться к истокам, как зверь в берлогу. Замкнуть круг. И снова звучит пластинка, и в памяти о ночи, об одиночестве — снова солнце, весть о нем, доходящая до самого дальнего горизонта. Элена оказалась в одиночестве. Никто не привел жен, ни Озорио, хотя он всегда приводит, ни Сабино (а он тоже всегда приводит). Элена прислушивается без интереса. Угощает. Когда очередь доходит до Валенте, что-то вздрагивает у нее в лице от чуть заметного смущения. Я вижу. Это было, когда Сабино поставил еще одну проблему, а я пошел к переговорной трубке у входной двери. Обливаюсь потом, пижама вся расстегнута, иду к переговорной трубке.
— С телеграфа!
Разносчик телеграмм. Но я не открываю.
— Позвоните привратнице и оставьте у нее.
Потому что так уже было несколько раз, никакой телеграммы не было. Я ждал, а ничего не было. Просто кто-то хотел войти и говорил: «С телеграфа». Тогда Элена предупредила меня:
— Никогда не открывай.
Я не стал открывать. А когда вернулся, Сабино уже завладел аудиторией.
— …Но в споре о великом и малом, о том, каким должно или не должно быть искусство, никто не задается вопросом, каким оно станет. Если оно еще может быть.
Я отпиваю глоток, чтобы слушать дальше. Люблю послушать Сабино, он куда умнее меня. Но гостиная пуста, все разошлись — чем могла заинтересовать их эта беседа? Остались лишь он да я. Да Элена, для полноты семейного уюта. Я люблю Сабино, он озвучивает мои мысли, облекает их в понятные категории. Мы соратники в борьбе «за искупление человека», но когда Сабино не ораторствует, он достаточно занудлив. Робок. Зажат. Немного инфантилен.
— Мы распродаем по дешевке все, что скопили за две тысячи лет. Все. И сами не отдаем себе ясного отчета. Мы видим, что мир вокруг нас меняется, но не представляем себе, до какой степени радикально изменение.