— Так вот: об износе.
И замечаю, что Сабино вернулся. Все лицо у него подергивается от тика, слова заостряются на губах.
— Тема для эссе. Вопрос сводится к следующему: Историю объясняли на тысячу ладов — экономика, великие люди и так далее. Но есть один фактор, который, насколько я могу судить, еще не принимался во внимание, и это как раз и есть износ. Нет такого учения, которое можно было бы терпеть до бесконечности. В какой-то момент его отбрасывают и выстраивают новое. Не вносят поправки — выбрасывают. Или, если угодно, «вносят поправки», потому что оно всем осточертело. Да, да — и в науке так. Наука — система объясненных сведений, структура из взаимосвязанных элементов. В науке не исходят из «реального». Придумывают формулу, а затем подгоняют под нее «реальное». Затем формулу отвергают и придумывают новую. В искусстве то же самое. Так вот, в наше время износ наступает невероятно быстро. Но это уже другой вопрос. Рассуждения о смерти искусства стали обычным явлением. Вот так. И уже давно. Но не в такой степени, как сейчас, и не по тем причинам, что сейчас. Я утверждаю: без искусства человек — не человек. Пока допускается существование людей, приходится допускать существование искусства. Я хочу сказать, потребность в искусстве. Но мы уже видели, что можно сфабриковать нового человека. Как бы то ни было, даже если его не сфабрикуют, искусству придется укрыться в катакомбы, как некогда христианству, оно станет тайным прибежищем изгоев.
Он помолчал немного, я напрягся в ожидании. Поднес огонь к его сигарете, чтобы он поскорей заговорил:
— А потому: износ — важнейший фактор исторического развития. Почему были чудаки, уверявшие, что земля имеет форму груши? Только потому, что им надоело слушать, что она круглая.
Мы все сидели в гостиной, слушали. Жоан Непомусено Диас да Крус сказал:
— Максимо Валенте — наш величайший поэт из числа живущих. Более того, для меня он величайший наш поэт двадцатого века.
И тут у Озорио возник вопрос, который он захотел поставить:
— Вопрос мой очень простой. Вот мой вопрос — что такое величайший поэт?
Вечер шел своим чередом. Элена встала, пошла за чаем.
Дождь. Ветер.
Но я между тем ухожу из дому. Сейчас Озорио проделает свой акробатический номер, разъяснит, что такое великий поэт. Жоан Непомусено и т. д. скажет: «Максимо! Твоя ответственность огромна». Элена старается не смотреть на поэта, чтобы я думал, что он для нее не существует. И после того как Сабино изложил свою теорию — что мне здесь делать? Пойду к тебе, только вот где ты? Может, сидишь дома, слушаешь пластинки, какое красивое вечернее солнце сегодня. А может, нам вместе пойти искупаться в лагуне нынче ночью — там, на юге? Ночь теплая, недвижная, стоячая вода под лунным безмолвием. А может, встречу тебя на Байше.
— Я в кино.
— Можно мне с вами?
Гибкая, кристальная, алмазно твердая. Ты разрешила мне пойти с тобой в кино. Но погоди, зазвонил телефон. Иногда звонят с утра до вечера, как в учреждении. Снимаю трубку.
— Слушаю.
Но ответа нет — трубку положили.
— Выясняют, есть ли кто дома, — говорит Элена. — В газетах каждый день сообщения, воровство невероятное… — И все рассказывает, рассказывает. — Несколько дней назад в том доме ниже по склону… Пока хозяева квартиры ходили в кино… — И рассказывает, рассказывает. Иногда ухожу на кухню, в ванную. Все рассказывает. Знает, что я уже не слушаю, и все равно рассказывает. Ее способ сотворить себе кого-то, кто составил бы ей компанию, — я такой не компанейский. Но сегодня в кино — о нет. К тебе в гости, затворить все двери, соединяющие нас с миром, mon amour. Снова телефон.
— Да?..
— Какой номер?
— Восемьсот ноль ноль восемь.
— О, извините. Ошибка.
…Все это было ошибкой, mon amour. Но сейчас я спешу к тебе, мне даже полиция не помеха, хотя нужно проехать мимо пяти постовых. Благополучно миновал одного, другой сразу остановил меня. Растопырил в воздухе пальцы в белой резиновой перчатке, остановил. А я так тороплюсь к тебе. Стоит вспомнить тебя, текучесть твоего голоса, и тотчас заноет под ложечкой, ноги нальются свинцовой тяжестью, сладостное удушье поползет по горлу вверх — видеть тебя. Волнами накатывающая неистовая потребность, ожесточенное желание быть подле тебя. Я так одинок сейчас. Всегда. В воздухе застыла шеренга полицейских в белых перчатках. Я так одинок. Если бы ты знала. Но этого нельзя показывать, ты все сама должна разглядеть под моей маской мужчины, чтобы материнская потребность защищать, присущая тебе как женщине, нашла себе лазейку в моем панцире мужской неуязвимости. Бедняга я, бедняга. В третий раз сменил зубы. Жидкие волосы. И уже сутулый. Немного. От нежности стекла очков запотели. Почему не дать себе расслабиться? Мой удел — быть мужчиной, будь верен своему уделу. Я сильный человек! Само спокойствие и властность. Такое воплощение животной силы и самоуверенности, что… Всегда мне не хватало ни того, ни другого. Еще с Эленой. Я много размышлял над женским характером, моя философия на сей счет основательно продумана, сколько раз мы с Эленой ее обсуждали. Основательно продумана. Всякая женщина любит защищать того, кто ее защищает. Все продумано. Но я — естественно и чисто по-мужски — делаю неверный вывод и тотчас испытываю приступ робкой нежности. Я держусь непреложного правила, гласящего: