А Элена и Максимо между тем стоят на углу, теперь она говорит ему что-то очень важное, судя по ее лицу. Она потупилась. Затем вдруг подняла голову, улыбается. Он все так же серьезен. Затем они поворачиваются спиной ко мне и уходят. Я было подумал: «Пойду-ка за ними…»
Но нужно набраться мужества. Есть такая молитва: «Господи, сделай так, чтобы этого не было, а если бы было, чтобы я не знал, а если бы узнал, то не терзался бы», — нужно набраться мужества, почему нужно набраться мужества? По той же причине, по которой нужно идти к врачу, когда подозреваешь, что серьезно болен. Взять на себя ответственность. И к тому же — ты уже стар, на пороге великой ночи — и к тому же это не трудно. Есть какое-то величие в прожитой достойно жизни, в уважении других — но тебя никто не уважает. Ни твоя дочь. Ни твой зять. Злобный лай на протяжении всего пути. Да, нечто в этом роде. Смотри на себя. Созерцай себя. Услышь предупреждение о своей временности. Вечер опускается на город, сумерки в мире. Сумерки в твоей жизни. Когда-то все в тебе было так слажено, все детали твоего механизма работали так дружно, а теперь ты как отъездившая свое колымага, неприятности с печенью, с толстой кишкой, раздражающие простуды при малейшем сдвиге в погоде и к тому же — количеству пройденных километров соответствует затрата времени. Бог создал тебя по своему образу и подобию, вот голос, звучащий в вечности. Как новенькая машина, сверкающее совершенство в отполированное™ деталей, в мощи поршней двигателя. Но это мимолетный образ, ветерок размывает его — вверху, в голубизне, проплывают облачные корабли, фантастические дворцы, проходят люди с едва намеченными лицами, с тайнами, доступными лишь рентгеновским лучам, — на миг они обрели гармонию в своем совершенстве. Смотрю на них, но недолго — где-то плачет ребенок. На нижнем этаже. Другие дети тоже подняли рев. Там живут японцы, муж и жена, нам привратница рассказывала. У них трое детей. Иногда муж и жена уходят из дому — чаще всего вечером. Заранее включили в расписание. Укладывают детей, запирают дверь, уходят. И немного спустя, в соответствии с расписанием, дети поднимают крик. На весь дом, непонятно, откуда — сверху, снизу, с боков. Снизу, сказала привратница. Почему бы мне не набраться мужества? Иду за ними, они не торопятся. Элена бросила на меня уничтожающий взгляд:
— Я знаю Максимо с детства! Наши родители даже в родстве! Не допущу!
Ладно. Она соблюдает достоинство, чем и гордится, — в чем оно, твое достоинство? — ладно. Но иду за ними следом, они не торопятся. Иногда останавливаются, он поворачивается к ней, его жесты категоричны. Она не реагирует. Идут дальше. Я за ними. Иногда останавливается только Элена, замирает перед витриной, он проходит три шага один, затем поворачивается. Что тебе эта витрина, ты ни одной не пропустишь, ходить с тобой по улицам — сплошное занудство. Наверное, смотрит цены на те или иные товары, чтобы сравнить с ценой того, который купила. И говорит:
— С меня содрали пять тысяч пятьсот лишку.
Идут дальше. И я иду — мне не больно умирать. Mors misera non est, aditus ad mortem miser est[42] — знаю свою толику латыни. Элия как-то подсунула мне четырех слепых, чтобы я давал им уроки латыни. Не смерть мучительна, мучительно ее приближение — но и это неправда. Воистину мучительно задавать вопросы — мучительно то, что всегда оказываешься около своего ответа, уже явно присутствующего в вопросе, — как явно виден он на лице у врача после осмотра. Я-то уже не задаю вопросов, слишком устал. Вновь обрести невинность детства — tomber en enfance[43], моя любовь. Mon amour. My love. Не хватит языков на свете, чтобы я мог сказать тебе… А потом они вдвоем помедлили у двери какого-то кафе. Я помедлил у двери какой-то лавки. Мучительно то, что приходится принести в жертву жизнь, я прожил все, что возможно в человеческой жизни. Даже немного больше — я писатель. Все издания распродали, разве что у букинистов и по ценам, весьма лестным для самолюбия. Милинья как-то раз… У нас был трудный разговор.