По средам и субботам я давал уроки Софии. Чтобы вкратце повторить уже знакомый ей материал, мы начали с азов. Читая нараспев парадигмы глаголов, София так ловко проглатывала гласные, что я только смутно догадывался о наличии ошибок. Держалась она, будто в ней жило что-то очень значительное, гораздо значительнее ее самой и, уж во всяком случае, такой безделицы, как правила грамматики. И еще она впивалась в меня глазами и не отводила их, делая вид, что припоминает, о чем же может идти речь. Я, как правило, садился на диван, София — на диван напротив и, закинув ногу на ногу, записывала урок в школьных тетрадях, которые лишний раз напоминали, что школа ушла безвозвратно. Мадам иди кто-нибудь из домашних появлялись редко. Дверь мне отпирала и провожала в кабинет каждый раз вспыхивающая, как маков цвет, служанка. Какое-то время я пребывал в кабинете, подавленный мебелью и тишиной. Потом приходила София и всегда запирала за собой дверь, словно презирала того, кто мог бы потребовать, чтобы она оставалась открытой. Так у нас с Софией появилась общая тайна, и мы ее оба признавали. Один-единственный раз она пришла на урок в домашних туфлях и накинутой на плечи голубой кофте, спустившись таким образом до обыденности, в которой есть место слабостям. Но София считала себя существом исключительным и потому всегда была подтянута, со вкусом и продуманно одета, что сказывалось во всем ее облике: в походке, в агрессивно брошенных вперед грудях, в сверкающих, прямо смотрящих глазах. И я инстинктивно чувствовал, что все яркое, пылкое, живое, чем богата земля, есть в Софии, в ее крепком теле. И что такое я перед ней, перед этим олицетворением радости жизни, — жалкий труп? Сознание собственной ущербности парализовало мою речь, стирало произносимые мною слова. Однажды после того, как я объяснил ей — не помню сейчас какое — правило синтаксиса, и после того, как она попыталась сделать на это правило соответствующее упражнение, она устало захлопнула тетрадь и, снисходительно улыбнувшись, спросила:
— Почему мы в жизни всегда что-нибудь да должны? Должны подчинять себя чему-то… учению, мужу, детям?..
Я ответил наставнически, как и подобало преподавателю:
— Если мы все будем делать только то, что нам хочется…
— Да. Но почему в настоящей жизни глагол studeo[7] требует винительного падежа?
— А чем бы вы хотели заниматься, София?
— Если бы я знала… если бы я это знала.
И она сделалась серьезной, глядя в сторону на какой-то невидимый мне предмет, — мы оба забыли и книги и тетради. Но случалось и так: София входила в кабинет сосредоточенная, явно сознающая свои обязанности ученицы, уверенно знающая все, абсолютно все, даже незначительные мелочи, что меня сражало. Упражнения были выполнены безупречно, без единой ошибки, все предыдущие уроки выучены. Тогда я предлагал ей переводы с листа. И София, после некоторого колебания и подсказанных мною значений двух-трех слов, переводила просто-таки хорошо. Однако на следующем же уроке путала все ужасающим образом. Естественно, меня это в конце концов вывело из себя:
— София, оставьте ваши шутки! Вы же все это знаете. Вам просто не хочется шевелить языком. Вы смеетесь над уроками.
— Смеюсь над уроками? Какой абсурд! Сделайте одолжение, доктор, пожалуйста… Ведь нет же правил без исключения. Только так это можно понять. Иногда совершенно необходимо, чтобы я ничего не знала! И тогда я не знаю, не знаю, не знаю. Не просите у меня объяснений. Я не знаю!