Я вышел. Но когда переступал порог, увидел мадам Моура — она спускалась по лестнице якобы для того, чтобы пройти в соседнюю комнату. Но тут же подошла ко мне, взяла мою руку в свои и, пожав, задержала.
— Ну, как наша ученица? — спросила мадам Моура, хотя руки ее спрашивали совсем о другом.
Я ответил, как мог:
— Хорошо, очень хорошо.
София, прислонившись к створке двери, делившей ее фигуру пополам, улыбалась, а мысли ее были далеко.
И жизнь началась снова. Каждое утро я поднимаюсь к лицею по улице Селария, слушаю посылаемое городу оглушительное проклятие телег, вижу впереди, чуть выше, около ниши со статуей Вседержителя, собаку, ждущую кость. Ей бросают ее из верхнего окна. Если идет дождь, она, дрожа, прячется в подъезде. Я обхожу собор, спускаюсь по крутой лестнице, идущей мимо трех пустых арок, потом спускаюсь по откосу и приступаю к занятиям. Как же трудно подчинить жизнь одной-единственной цели, одному-единственному чувству. По сравнению с единством общего для всех нас предбытия, единства факта существования каждого из нас, наша настоящая, каждодневная жизнь — это труднопроходимый лес со множеством тропинок и дорог. На них так легко заблудиться! И самое главное — что мы подчас даже не осознаем, что заблудились в этом лабиринте. Ведь каждая дорога навязывает нам себя, как единственно необходимую в нашей жизни. Часто по воскресеньям я раздумывал об этом на толкучке около собора святого Франсиско, глядя, как ярмарка завладевает нашим вниманием, предлагая нам своих наместников — торговцев старым железом с их товаром: сломанными плугами, шурупами, разрозненными звеньями цепи, облупившимися горшками, умывальниками, рамами для зеркал, бидонами, затычками, пряжками; книготорговцев, продающих старые альманахи, бульварные романы, молитвенники, разрозненные тома сочинений, старые школьные учебники; продавцов поношенной одежды, старых шляп, глиняной посуды, старой обуви; и даже продавцов известки — они стоят, как правило, у ограды, облокотившись на оглобли своих повозок, рядом с которыми жуют жвачку распряженные лошади. И как подан каждый фрагмент этой свалки! Великолепно! Ведь им важно завладеть нашим вниманием, возбудить наш интерес. Жизнь — такая же ярмарка. Вот я вышел вдохнуть свежего воздуха, но, слыша зазывные крики мошенников-торговцев, останавливаюсь посмотреть на старое железо и книжный хлам, выставленный у дерзко возносящейся вверх старой церкви.
Однажды, спускаясь к Россио, к этой просторной и пустынной площади, по которой люблю бродить, я встретил шедшую мне навстречу Кристину и сопровождавшую ее служанку Лукресию. Кристина была сама важность, сама серьезность, что у нее, конечно, не было результатом данного ей, воспитания, цель которого преждевременно сделать из ребенка взрослого. В кремовом пальто и голубом, подвязанном лентами у подбородка берете, она уверенно шла рядом со служанкой, приветствуя улыбавшихся ей важных дам города, стоящих у магазинов приказчиков и землевладельцев в сапогах из телячьей кожи и отложных воротничках без галстука, заколотого золотой булавкой. Кристину все знали.
— Ну, Кристина! Идешь с урока музыки?
— Нет, не с урока. Моя учительница приходит к нам, домой давать урок.
— Тогда где же ты была?
— Навещала Ану, она заболела.
— Заболела?
— Да. Вчера у нее была температура, но сегодня ей лучше.
Ана жила рядом с Россио, и я решил заглянуть к ней. И вот когда я спрашивал у открывшей мне дверь служанки о здоровье Аны, меня и увидел выходивший из дома Алфредо и принудил войти. Это был старинный особняк с большим холодным вестибюлем и идущей в глубине лестницей с гранитными перилами. Посередине вестибюля, так же как в доме у Моуры, стоял медный горшок — предмет роскоши давно ушедших времен. И опять, как в доме у Моуры и как во многих других домах, увиденных мною в случайно приоткрытую дверь, я ощутил холод далеких времен, холод могил наших предков, мрачное безмолвие пещер, гулкое эхо кованых сапог сеньоров в морозные зимние утра, первобытную грубость наших пращуров. В небольшой зале с раскрытыми и неплотно зашторенными дверями у камина сидела Ана. Она подняла на меня большие горящие глаза и, улыбнувшись, обнажила выступающий вперед резец, что придавало ее волнующему облику детскую несовершенность.
— Так что же это с вами случилось? — спросил я.
Но розовощекий Алфредо, вытянув вперед руки и раскланиваясь, прервал меня:
— Вот и хорошо, мои друзья. Вот вы и потолкуйте здесь, в тепле, а я пойду по делам. Дорогой доктор, дорогая Анинья, прощайте, я ушел. Скоро придет Шико.