Акт моего самоутверждения прост и однозначен, как, например, бревно. Грубое проявление бытия, неоспоримая реальность. Но я знаю, что ей предшествовали бесчисленные ветры и потопы, много навоза и солнечных лучей. И только теперь, когда они стали мною, я их не ощущаю. Я знаю, что изменился, но не чувствую изменений. Пробую восстановить прошлое, не получается. А те факты, что я отмечаю, сами по себе не важны. Потому что то, что они означают, значительно сильнее, очевиднее и древнее, чем они сами.
— Темнеет, — говорит Ана. — Пожалуй, пора зажечь свет.
— Знаете, ведь мой отец был атеистом, а мать, как принято говорить, — набожной женщиной. Отец объяснял нам зарождение жизни на земле и всегда на все наши вопросы находил простые ответы. Мать, выйдя за него замуж, любила его всю жизнь даже за то, что было ей чуждым. Думаю, что она его считала человеком сильным.
А вот отец матери был явным антиклерикалом. С эспаньолкой и всем прочим. Я же пошел в церковь и причастился. Священник, что ходил в наш дом, рыгал, позже я узнал, что и у него есть дети. Так вот: у меня было небо, ад, бог-отец, бог-сын, бог — дух святой, ангелы, дьяволы — словом, весь необходимый арсенал, чтобы жизнь моя шла хорошо. В лицее ученики старших классов, те, у кого уже росла борода, кричали, когда проходил священник: «Ква, ква», или говорили: «Уже тонзуру потерял». Мой брат Эваристо в этих вопросах был ужасен. Богохульствовал, как испанец. Однажды в мае, выпив на праздник непорочной девы, он пробрался в ряды хора «Дочерей Марии» и стал нарочно фальшивить. Его выставили на улицу. А брат Томас к мессе не ходил. Но и не говорил плохо о священниках. Он отказывался идти на исповедь и уезжал в Лиссабон. Мать плакала, он обнимал ее, а отец улыбался. Скоро и я перестал ходить к мессе. Разве что иногда. Вот так грех становился для меня чем-то заурядным. Вообще-то я не знаю, почему не ходил к мессе: это ведь ничего не меняло. Как и прежде, перед сном я молился. Конечно, это была привычка. Такая же привычка, как чтение на ночь. И однажды я подумал: «Вздор это!» Привычки меняются, потому что они существуют: рождаются и умирают. И покончил с привычкой, — лег без молитвы, но всю ночь не сомкнул глаз. Правда, следующую уже спал хорошо. «Вот и выходит, — подумал я, — что бога нет и никогда не было». И это совершенно очевидно, как нет и никогда не было Деда Мороза. Только теперь это стало еще очевиднее. Эваристо богохульствовал, но смирялся: исповедовался, причащался, и если не шел к мессе, то только выказывая раздражение человека, желающего показать свою самостоятельность. Я же был политичен. Ведь быть передовым и правдивым так же прекрасно, как быть молодым и сильным. Потом прошла молодость, я перестал шуметь. Но смутные, сдавленные голоса того же шума не унимались. Потом вдруг жизнь утратила свой смысл, потому что я был без дела. Вот тогда-то, находясь на нуле, я открыл, что аз есмь, существую, что это я. И теперь я не хочу дать погибнуть этому чрезвычайному открытию, хочу заставить его взаимодействовать со вселенной и со смертью. Voila[12].
Черный кот поднялся с колен Аны. Потянулся, выгнул дугой спину и, широко зевнув, обнажил острые клыки. Потом с глухим шлепком спрыгнул на пол. Ана подбросила в огонь еще одно полено. Снаружи голубели белые фасады домов, складываясь словно карты в неровную колоду.
— Что будете пить? — спросила Ана, подходя к застекленному шкафчику. — Виски (Vat 69 никому не вредны), бренди, портвейн, мадеру, коньяк «Наполеон» и «Карл I», джин, можжевеловую…
— Виски с содовой.
Она принесла бутылки, налила в бокалы. Открыла коробки с миндалем, земляными и кедровыми орешками. И неожиданно с присущим ей спокойствием, которое таило взрывную силу, спросила:
— Почему вам так нравится разыгрывать шута?
«Где мы разговаривали, Ана? В каком заоблачном необитаемом пространстве?» — спрашиваю я себя теперь, сидя у другого очага, здесь, в старом доме, куда открыт доступ прошлому. Жена спит. Я один. Один в первозданной тьме, где меня самого еще нет и где истина нага, как скала, залитая лунным светом.