Я смотрю на часы и на Ану. Какое-то время мы молчим. Только сейчас я замечаю, что и Алфредо, глядя на нас, тоже умолк; безмолвие заложено в нас с рождения. В тревоге я поднимаю глаза на Алфредо, он, ничего не говоря, улыбается своей пустой улыбкой, похожей на улыбку беззубого старика. Потом загадочно хихикает, громко и коротко: хе, хе… Я вздрагиваю, Ана, стараясь быть естественной, возвращает нас к действительности. И спрашивает:
— Алфредо, когда же ты дашь мне свой пиджак? Тебе не стыдно ходить без пуговиц?
Алфредо садится рядом, говорит — «моя царица» и гладит ее по голове, явно демонстрируя мне свое право обладателя. Потом он интересуется моим мнением по поводу дела тестя. Я считаю, что оно бессмысленно.
— Вот то же и я сказал Рамиро. Да, доктор! Вы ж не видели наш дом!
— О, Алфредо.
— Разреши, дорогая Аника, показать наш дом доктору. Очень я люблю свой домик…
Тут он встал, приглашая следовать за ним. Дом я помню плохо. Но спальню, спальню, в которой Алфредо задержался, помню хорошо. Он заставил меня потрогать матрац, испытать упругость его пружин. Сам же плюхнулся на него и с удовольствием покачался.
— Чудесная кровать, верно, доктор? Всего восемь дней, как мы ее приобрели.
Я равнодушно поддакнул: София не спала здесь…
— И знаете, доктор, если захотите иметь такую, идите к Роману у Ворот на Моуру. Этот жулик — артист своего дела! Перед ним шляпу снять хочется. Взгляните-ка сюда!
И он снова с силой плюхнулся на матрац, демонстрируя его великолепие. Мне было неприятно или, уж во всяком случае, неловко. Что он? Идиот, что ли? И что он хочет от меня? Я окинул взглядом комнату: кровать под балдахином и прочие аксессуары источали какой-то маслянистый аромат, насыщавший интимностью все вещи, все казалось не свежим, все напоминало о потных нагих телах.
— Видели, доктор?
Как тут не увидеть! Мы вернулись в холл, где, к нашему явному удивлению…
— Посмотрите-ка, кто пришел! Так ты уже здесь, Шикиньо, душа моя? Тогда пошли, пошли — я тебе кое-что покажу.
«Должно быть, кровать», — подумал я. Наверняка кровать. Шико, улыбаясь, встал и пошел за Алфредо. Ана закрыла ставни. И зала с мягкой мебелью и уютным теплом камина стала особенно располагающей к беседе. Я продолжал стоять, дожидаясь Алфредо, чтобы проститься. Ана молча смотрела на огонь, на часы, потом, расстегнув ворот блузы, вытащила термометр.
— Тридцать шесть и восемь… Прекрасно. Садитесь, Алберто.
— Я уже должен идти.
— А я распорядилась об ужине. Не будьте трусом и не портите удовольствие другим.
Горячая волна злости поднялась во мне. Ведь если и могло меня что-то уязвить, то именно слово «трус». Друзья по Коимбре частенько называли меня стариком, декадентом, трусом, только потому, что меня волновала «метафизическая» проблема — проблема жизни и смерти. И я сражался с ними: кричал, пускал в ход кулаки. Они не понимали, что признать собственную никчемность, встретить лицом к лицу то, что унижает твое достоинство, куда большее мужество, чем то, которое они имели в виду.
— Я не знаю, чего вы от меня ждете, — сказал я. — Но знаю, что я не трус.
— Садитесь, — ответила она, открывая сигаретницу.
Стол был слишком велик для четверых. Но, по всей видимости, он был раздвижным и раздвинут до предела. С двух его концов расположились Ана и ее муж. Я же и Шико по сторонам, но не напротив друг друга, а чуть сдвинувшись, чтобы приборы не образовывали четкого ромба. Шико сидел ближе к Алфредо, я — ближе к Ане. Комната с высокими холодными стенами была огромной, и я, несмотря на включенные электрические камины, все время чувствовал озноб. Мы ели молча, изредка позвякивая приборами. Наполняли ложки, задерживали их, будто взвешивая, в воздухе, потом подносили ко рту. Алфредо ни на минуту не умолкал, рассыпая по столу слова, не достигавшие нашего сознания, как не достигает глубин поверхностное волнение. Он говорил о быках, лошадях, породах кроликов и кур и, наконец, о своих розах и левкоях, посаженных вдоль стен поместья и у водокачки.
Слушая возбужденную болтовню Алфредо, мы с Аной переглядывались. Наши взгляды не были ни откровенными, ни открытыми, но заговорщически долгими. Мои — недоверчивые и вопросительные. Ее — зачинщицы этого сговора — пристальные, когда она смотрела на меня, и улыбчатые, когда она смотрела на Шико.
Алфредо нет-нет да приходил в недоумение и пытался включиться в нашу игру, но тут же возвращался к поместью, быкам, розам, возможно, вполне сознательно противопоставляя свою шумную болтовню нашему немому разговору. Вошедшая служанка забрала пустые тарелки. От падающего на стол яркого света поблескивают приборы, и кажется, от них тянутся тонкие металлические нити. Хрустальные бокалы полнятся вином, звенит чистота их граней, и среди стоящих на столе предметов возникает причудливая фасетчатая действительность. Вдоль стен стоят шкафы, на застекленных полках которых в изобилии, как в ювелирном магазине, выставлено серебро. Неожиданно Ана вынимает из вазы цветы и втыкает каждому в лацкан. И тут вдруг мне приходит в голову, что я такой же сверкающий и такой же бесполезный, как поставленные на стол серебряные конфетницы, стеклянные чашечки которых громоздятся друг над другом. Бесполезный и никчемный перед этой белой скатертью, на которой лежат мои руки, перед столовой посудой, перед вереницей выстроившихся по росту бокалов на длинных ножках. Зачем я здесь? Для чего? Шико возвращается к разговору, явно волнующему Ану и его.