Естественно, что меня поняли лишь немногие мои ученики, но их широко раскрытые от изумления глаза, их зачарованность сделанным мною сообщением были сигналом того, что что-то все-таки коснулось их сознания.
Как, например, Каролино, который сразу же после урока подошел ко мне. Когда он заговорил, я на него не смотрел. Но, подняв глаза, увидел, что лицо его, усыпанное красноватыми угрями, было белым как полотно.
— Сеньор доктор…
— Я слушаю тебя.
— Я не знаю, верно ли я понял…
— Ну, ну, я слушаю.
— Но, как я понял, я хочу сказать…
— Говори.
— Вот… но… это все так… Не знаю, как сказать: все это так сильно, так… Но я, я уже знаю, кто я есть, я уже себя знаю, я хочу сказать, я уже себя видел. И я хотел обо всем этом поговорить с сеньором доктором.
Когда вот так какой-нибудь ученик искал моего внимания, я, естественно, не пытался прийти с ним к взаимопониманию в плане очевидности, совпадения точек зрения, мыслей, дружбы двух мужчин, которые узнают друг друга и ищут себя в общении: я заботился лишь о том, как разъяснить, научить, информировать, не навязывая своей точки зрения, потому что такими понятиями, как очевидность и общность, я оперировал только тогда, когда говорил для всех, как будто только между преподавателем и каждым учеником, взятым отдельно и вместе с тем объединенным в коллектив, мог происходить обмен проверенными, четкими, ясными мыслями. Но у Рябенького не было мыслей, разве что была безумная тревога.