Стоит мне открыть дверь, как у меня тотчас опускаются руки. Я ухожу на рассвете и возвращаюсь домой чаще всего так поздно, что у меня уже нет сил приниматься за уборку. Домработница больше не приходит, с тех пор как не стало мамы – говорит, что это было бы слишком тяжелым воспоминанием, а у меня нет времени, чтобы подыскать кого-нибудь другого, кто смог бы ужиться с моими странностями: я скорее предпочту, чтобы вещи покрылись слоем пыли, нежели были переставлены на другое место. Я живу в музее, в подобии слишком просторного для меня заброшенного летнего лагеря, где занимаю лишь спальню, кухню и ванную комнату. Мама долгие годы, прошедшие после ее развода, мечтала о доме, заполненном бегающими повсюду внуками. Задолго до того, как нам с братом удалось встретить родственную душу, она уже обставила все комнаты второго этажа колыбельками, детскими кроватками и сундуками с игрушками. Давид так и не вернулся. Он остался жить в Израиле, с одной возмущенной нашей либеральностью Любавич. Их отпрысков мама видела только раз, в Тель-Авиве, я же никогда не могла выносить тип мужчин, подходящий для заведения детей. Мне нравятся только вечные мальчишки, незрелые, то и дело впутывающиеся в неприятности, неверные. Те, кто попадает в мои объятия с воспоминаниями, запахами, болью, причиненной другими женщинами, те, кто черпает у меня силы, чтобы снова окунуться, но уже более сильным и менее виноватым в пучину упреков, обязательств, рутины; те, кто делает меня счастливой и оставляет в покое. Я проходное увлечение, нагревательный прибор, временное пристанище. Став мужчиной моей жизни, Франк ни в чем не изменил моей природы. И семь детских кроваток остались стоять пустыми.
С того дня как мама отошла в мир иной, я беспредельно продлеваю ее мечту о счастливой старости в окружении ребятни. Я верю не в бессмертие душ, а в вещи, сохраняющие энергетику своих владельцев. Я не способна переставить их, выбросить что бы то ни было. Все останется на своих местах, и я без всякого сожаления состарюсь в этой неизменной обстановке. В отличие от мамы, так переживавшей за меня, я не знала разочарований в любви и всегда предпочитала одиночество. Я могу винить только саму себя, если мне чего-то не хватает. Беззаботности. Непринужденности. Дерзости бросить клинику, начать все заново вдалеке отсюда, чтобы вернуться к моему призванию, задавленному миллионной прибылью. Ничто не должно было бы удержать меня. Я не мечтаю о наследнике, никому не коплю впрок, и ни одна семья больше не зависит от меня. Теперь, когда моей собаки нет рядом, чтобы оправдывать мое присутствие, я оказываюсь безоружной перед лицом моих отговорок и переношу это так плохо, как и предполагалось.
На автоответчике не оставлено ни единого сообщения, Обычное дело: у меня больше нет подруг. У меня больше нет сил выносить их сплетни, их мужей, их детей, их каникулы, их безоговорочное счастье, построенное на иллюзиях, уступках, достигнутых целях или далеко идущих планах, равно как и их манеру ставить мне в упрек мое незамужнее положение, чтобы под конец, рано или поздно, позавидовать моей свободе с непрощающей горечью в голосе.
Я отношу оставленную адвокатом дьявола зеленую папку на кухню и начинаю готовить сандвичи на противне, который мне останется только вставить в духовку, когда Франк будет открывать шампанское. Хлеб, масло, ветчина, сыр, молотый перец на первом ярусе; хлеб, масло, сыр, перец на втором. Мне потребовались годы, чтобы заучить, словно молитву, этот перечень, дабы следовать любимой Франком последовательности. Как говорила моя мама: «Тебе повезло, что твои пациенты не видят тебя на кухне, иначе они бы все разбежались».
В этот раз отсутствие грюйера очевидно нарушает привычную гармонию и ставит под сомнение саму целесообразность приготовления блюда. Я чувствую себя такой же растерянной, как и мои сандвичи, недосчитавшиеся сыра в своих рядах. Дразнящие меня с холодильника паранормальные нелепости, притаившиеся в своей яблочно-зеленой папке и недосягаемые для меня ввиду незнания испанского, скорее напоминание о долге, нежели искушение. Я, конечно, отнюдь не прочь отправиться в незнакомую страну искоренять иррациональное, но предложение этого марсианина в сутане отсылает меня к образу, ставшему мне отвратительным. Кто я для всех? Хирург из ток-шоу. Офтальмолог на виду. Паутина лжи, которую не слишком щепетильные журналисты, освещавшие дело о «необъяснимых исцелениях» в Лурде, окрестили правдивым портретом, и так уже достаточно задела меня: представляю, что будет, если я докажу, что «чудодейственные» глаза, боготворимые в Мехико, не что иное, как мазок кисти. В лучшем случае скажут, что я захотела в очередной раз сделать себе рекламу на горе несчастных людей, взывающих к милости небес как к последней инстанции, и если расписной плащ их Хуана Диего перестанет исцелять их, я окажусь виноватой. Как объяснить им, что они не правы? Нуждаюсь ли я, хочу ли я, есть ли у меня силы выдержать еще одно непонимание со стороны толпы? Если в прошлом году я и распространялась прессе, поясняя, что к маленькой Кати Ковач вернулось зрение вовсе не по причине вмешательства Лурдской богоматери, а после пережитого нервного шока, то лишь затем, чтобы ее оставили в покое. Чтобы священники с их кадилами не забрали ее к себе, не испортили ей всю юность и не превратили ее в реликвию, в икону, в объект культа. Тогда у меня была веская причина рисковать своей репутацией: на карту было поставлено будущее живого существа. А какое мне дело до индейца, умершего более четырех веков назад? Если он действительно помогает людям избавляться от их страданий, тем лучше для них.
Чтобы сандвичи выглядели поаппетитнее, я украшаю их верх из поперченного масла кусочками корнишонов и поднимаюсь наверх принять душ, избегая, как всегда, смотреть на свое отражение в зеркале. Мое тело делает, что может, что хочет; я больше не люблю его, и оно мстит мне. Что диета для похудания, что отказ от курения, все едино: от воздержания я расползаюсь как на дрожжах. И Франк ко всему прочему предпочитает меня такой. Он любит, когда у меня полнеет грудь, и плевать он хотел, что вслед за грудью в размерах увеличиваются и талия и бедра. Когда я пытаюсь донести до него весь ужас того, что за восемнадцать месяцев я поправилась на два размера, он отвечает, что я выше этого. Мы и правда теперь видимся только по разные стороны стола, в операционной. Когда я сегодня перезвонила ему по поводу катаракты, которую он хотел перебросить мне завтра утром, и пригласила заехать на сандвич, то наткнулась на молчание, способное растопить лед не одного холодного сердца. В конце концов он взволнованным голосом прошептал: «Ты уверена?», и мне еще придется вооружиться отвлекающими уловками, которые отобьют у меня весь аппетит, пока он будет гладить меня под скатертью. Как бы объяснить ему за десертом, что я пригласила его сегодня вечером только потому, что он знает испанский? Да и правда ли это или всего лишь предлог, лишняя причина потом злиться на себя за то, что подавила свое влечение к нему?
Да нет же, Натали, ты красива. Его любящий взгляд – лучшее из всех косметических средств, но ты отворачиваешься от него, и это глупо. Только смирившись с тем, что время безвозвратно пролетает, ты сможешь защитить себя от его разрушительного воздействия. Что страшного в том, что ты «поправилась на два размера», как ты говоришь, если такой нравишься ему еще больше? Ты злишься на него, потому что не ощущаешь себя собой? Боже мой, как сложно тебя понять… Или же я слишком давно покинул этот мир, чтобы еще быть в состоянии разобраться в женщине! Ты хотела бы поскорее состариться, чтобы оградить себя от подобных проблем, и ты мучаешься от того, что выглядишь моложе своих лет, тогда ты создаешь вокруг себя вакуум, чтобы окружающие не отсылали тебя к образу, которому ты более не соответствуешь. Какое безрассудство, Натали, какая жалость… Воспрещать себе быть счастливой – вот самый страшный грех, даже если ни одна религия не предостерегает от этого. Ты еще успеешь вдоволь насладиться одиночеством, после того как покинешь эту бренную землю… Хотя… Не хотелось бы обобщать.