— Я думаю, что не стоит принимать Чобу всерьез. Не сам же он все решает.
— Не люблю я цыган. — Кривой презрительно сплюнул под ноги. — С кем угодно можно договориться, эти ж как упрутся!
Он поднял голову и внимательно посмотрел на меня.
— На сей раз они пойдут до конца. Такие вещи надо понимать, если хочешь жить и здравствовать. Так что, Юраш, пришло время действовать. Справишься?
Я только улыбнулся.
— А у меня есть выбор?
— Теперь уже нет. Так ведь оно и хорошо, что нет. На границе между жизнью и смертью мозги хорошо работают. Выкрутишься.
Выкручусь. Конечно, выкручусь, Кривой. Хотя ты на самом деле в этом совсем не уверен. И даже более того — не очень-то этого желаешь.
— Ну, удачи тебе.
Кривой поднялся со скамейки и отправился в сторону подъезда.
— Бог даст — свидимся.
Он уже не выйдет из этого подъезда, он растворится, исчезнет, и если кто-то уже за нами следит, то ждет его полный провал. А я… ну, за мной-то следить нет никакого смысла. Я весь открыт, как на ладони, взгляд мой ясен, душа нараспашку и уже вполне готова отлететь к небесам… Впрочем, к каким еще небесам?
Откуда этот гул? Из-под земли? Или у меня гудит в голове? В моей голове сотни маленьких черных мушек вьются в кромешной темноте, басовито гудя.
Нет, мне и в самом деле не страшно умирать, мне противно. Потому что свою смерть я вижу не иначе как падение в зловонную яму на груду гниющих трупов. Живых трупов. Которые лежат на дне жертвенной ямы и ждут. Следующего. Меня. И я с ними буду ждать — следующего.
Вот это мой Ад. Моя бесконечность.
А Наташка?.. Ее, должно быть, вернут домой, в деревню Шарапово Калужской области — ужаснее для нее ничего быть не может.
Надо успеть заехать за моей красавицей, наказание и без того уже слишком затянулось. К тому же в Николаевке ей теперь оставаться опасно, как, впрочем, и в моей квартире. Придется толстушке пожить под землей. Под землей никто ее не обидит. Под землей спокойно и тихо. Под землей…
Проливной дождь лупил в грязные стекла. В вагоне было холодно и сыро.
Наташка сидела на купейной полке и ревела, размазывая слезы по пухлым щечкам. Свитер грязный. На колготках дырка во всю коленку.
— Юрка, я больше не буду! Ты только не бросай меня, ладно?
— Буду, не буду… Ты что, совсем дура?
— Я… правда… Я так испугалась! Я думала, ты больше не придешь, что бы я делать стала?!
— То, ради чего ты сюда прикатила.
Ну вот, насупилась, губки надула.
— А больно ты знаешь, для чего я прикатила… Ты думаешь, я от хорошей жизни убежала?! Ты когда-нибудь в деревне жил, где надо в шесть утра вставать и корову выгонять?! А потом еще жрачку готовить и себе и маленьким!
— О, да вы хорошо жили! Корова… кабанчики… курочки, — засмеялся я.
— Дурак… На хрена мне эти курочки…
— Ну ладно, птичница-свинарка, пошли, чего расселась?
Дождь льет как из ведра, да еще ветер, до чего же мерзкая погодка! Зато кругом ни души, все попрятались в норы, туда, где сухо и тепло, и никому нет дела до того, куда неопрятный бледный парень — явно вор и наркоман — тащит перепачканную зареванную девчонку. Девчонка явно не ангел, вон юбка какая коротенькая, не юбка, а набедренная повязка. Туда ей, оторве, и дорога… Ну, куда тащит — туда и дорога.
— Юр, а мы куда? Ты что, не на машине?
Дождь бьет в лицо, холодные струйки стекают за шиворот, мокрые штанины противно хлопают по ногам. Один неудачный шаг — и в драной кроссовке полно воды.
Наташка в туфельках шлепает по шпалам. Ужасно неудобно ходить по шпалам! Наступать на каждую — не идешь, а семенишь, через одну приходится прыгать.
Синие и красные огоньки, закопченная щебенка, запах креозота пополам с запахом дождя.
— Ты что, ослепла?!
В сером облаке водяной пыли мимо проносится электричка, Наташка с разинутым ртом провожает взглядом грохочущие вагоны.
— Я на шпалы смотрела… чтобы не оступиться…
Щеки белые и огромные, в пол-лица, глазищи — не поймешь, то ли дождь, то ли слезы. И дрожит, как воробушек.
Тоненький свитер облепил тело, кажется, сквозь него даже просвечивает розовым.
У Наташки удивительно нежная кожа, такая мягкая…
Я прижал ее к себе, обнял, забрался руками под свитер и тут же почувствовал, как под струями ледяного дождя меня окатило горячей волной, перебило дыхание, ударило и закружило…
Холодно и жарко!
— Давай быстрей!
Схватив Наташку за руку, я потащил ее дальше вдоль путей, потом направо, к колодцу.
Наташка — как ребенок: обняли ее, поцеловали, и она уже забыла бояться.
— Туда?
— Давай-давай, не разговаривай! И под ноги смотри! Сорвешься, сломаешь себе что-нибудь!
Лазать по колодцам Наташке не впервой, даже в глубокие. Толстуха, а ловкая. И не боится — ни высоты, ни темноты. Ничего не боится, дурочка!
Внизу тоже грязно и на голову капает, но удивительно сухо для такого дождя. Сейчас блуждать по подземельям — самоубийство, смоет и унесет, но здесь безопасно, да и вход в убежище близко; люблю я этот колодец, только уж больно он на виду.
Минут пять мы шли по слизистому цементному полу в сторону вокзала, потом нашли решетку в стене, ее очень просто открыть. Если знаешь как.
Это проход в вентиляцию убежища, довольно широкий колодец с крепкими скобами, глубокий правда, ну да убежища никогда не делали у поверхности земли.
Вот самый противный участок пути — пролезть через узкое отверстие так, чтобы не застрять, а потом тут же ухватиться за поручни, потому что пол в вентиляционной шахте покатый и скользкий. Я пополз первым, Наташка за мной. Сдавленный крик — и я получил носком туфли под лопатку. Конечно, девчонка сорвалась, никто и не сомневался.
— Юр… не больно?
— Нащупала лестницу?
— Ага!
— Топай за мной, только на голову не наступи!
— Глубоко?
— Средне. Ну, давай!
Не все убежища заброшены, многие до сих пор проверяют, чинят время от времени, в них приносят свежее белье и меняют запасы продуктов, такие убежища запираются очень хорошо, в них не проникнешь, даже через вентиляцию. Но и тех убежищ, о которых прочно забыли, предостаточно. Там пыльно, сыро и уныло, но есть большущий запас белья — пожелтевшего от времени, зато чистого, есть там и канализация, и душ с горячей водой тоже есть — надо только после помывки перекрывать вентили, а то краны текут.
Прямо скажем, это убежище не из самых шикарных, очень простенькое, без излишеств, но из шести ламп две уцелели, и светят они достаточно ярко, чтобы и в сортире не сесть мимо унитаза, только дверь приходится держать открытой.
Наташка в мгновение ока скинула мокрые тряпки и кинулась мне на шею.
Душ… горячий душ… Да ладно, душ подождет!
Часто, лежа на этой кровати, на желтоватых жестких простынях, укрывшись серым солдатским одеялом и слушая мерный стук капель из водопроводного крана, я представлял себя тем полковником, для которого готовили этот простецкий бункер, смотрел его глазами на грубо оштукатуренный потолок, его ушами слушал стук капель и пытался думать, как он. О чем может думать человек, на месяцы, а то и на годы упрятанный в подземелье от мира, уничтоженного ядерной войной?
Иногда мне хочется, чтобы я действительно был этим полковником. Иногда мне не жаль этот погибший мир. Иногда у меня появляется искушение остаться в подземелье на месяцы и годы, не выползая на поверхность совсем.
Здешние консервы, конечно, уже в питание не пригодны, но их можно раздобыть в других местах.
На самом деле, прожить под землей всю жизнь, конечно же, можно, я знаю людей, которые не поднимались на поверхность годами, им нечего делать наверху, наверху они чужие, наверху жестокий, враждебный мир. Многие из них — кто никогда не выходит из подземелий — бывшие адепты Сабнэка. Впрочем, почему бывшие? Настоящие.
Кривой запретил человеческие жертвоприношения, и они смирились — собираются в определенные дни в пещере самые вонючие из местных бомжей и кидают в зловонную яму, кишащую мухами, собак и кошек, предпочитая породистых, домашних, пьют водку и скандируют: «Баал-Зеббул».