Хорошо, что завтрашний клиент — из тех странных мужчин, которые не только не любят, но и боятся женщин. Мне такой очень даже подходит! По целому ряду причин.
С самого раннего детства меня называли «очень красивой девочкой». Правда, только взрослые. Сверстникам я никогда не казалась привлекательной.
Но все равно моя старшая сестра Ника ужасно злилась и ревновала. Как-то раз, когда мне было три года, на ноябрьские праздники к родителям пришли гости. По такому торжественному случаю меня нарядили в парадное платье — красное бархатное, с кружевным воротником. Платье было немецкого происхождения, его привез кто-то из отцовских друзей, и до меня его благополучно относила Ника. Впрочем, до шестнадцати лет у меня вообще не было одежды, купленной специально для моей персоны. Только обувь. Обувь Ника снашивала до дыр, а ее платьица и кофточки доставались мне еще вполне приличными. Так вот: красное платье шло к моим черным косичкам и светлым глазам больше, чем к Никиным каштановым кудрям и карим глазам. И все гости неумеренно мною восхищались. И восьмилетняя Ника так отчаянно приревновала, что вылила на меня целую кастрюлю компота. Компот был вишневый, с черноплодкой, и платье безвозвратно погибло… Но это еще полбеды. Настоящая беда заключалась в том, что компот был очень горячий! От шока я потеряла сознание, пришлось вызывать «скорую», везти в больницу. К счастью, обошлось без шрамов, ожог был не очень сильный. Но праздник родителям мы, конечно, испортили.
Что же касается Ники — она сама была в ужасе от содеянного. С ней случилась такая истерика, что врачи забрали ее вместе со мной. Я пролежала в ожоговом отделении четыре дня, Ника в нервном — неделю.
Правда, ей данное происшествие пошло только на пользу. Во-первых, у меня больше не было красного платья, которое мне очень шло. Во-вторых, ее совсем не ругали за дурной поступок. А в-третьих, ее стали считать «очень нервной, ранимой и возбудимой» девочкой, что подразумевало снисходительное отношение к любым ее выкрутасам. Только Дедушка не прощал ей ничего, считал ее распущенной и называл истеричкой. Из-за этого Ника его терпеть не могла. А родители и другие дедушка с бабушкой — те, что с папиной стороны, — еще крепче утвердились во мнении о нем, как о бессердечном и черством человеке.
Да, ранимой и возбудимой Нике все прощали. Какую бы гадость она ни сделала нам, младшим. Стоило ей разрыдаться с привизгом, как родители кидались ее утешать, а нас ругали. Даже когда она, года два спустя после инцидента с компотом, остригла под самый корешок мою косичку — одну из двух, левую — ее не ругали, а утешали. А меня ругали — за то, что плачу взахлеб и «раздуваю историю из пустяка». Волосы у меня всегда были очень густые, и даже в пятилетнем возрасте косички выглядели как колбаски. А у Ники волосы были обыкновенные. Вьющиеся — но не так, чтобы очень густые. В тот день нас с Никой вместе отправили погулять, и все было бы хорошо, но на обратном пути нам встретилась соседка, умиленно засюсюкавшая о моей красоте и о том, какие у меня славные «волосики». Ника позеленела от злости, отвела меня домой, взяла ножницы и, прежде чем я успела что-либо сообразить, отстригла мне косу. Конечно, после пришлось отстричь и вторую. И сделать прическу «под мальчика». А я в детстве ненавидела мальчишеские одежды на девочках и прически «под мальчика». Для меня это было настоящим горем. Наверное, из-за этого я больше никогда не стригла волос. Только концы срезала, чтобы оздоровить. И косы у меня теперь — хоть на конкурс.
То есть если бы я была не я, то могла бы с такими волосами сходить на какой-нибудь конкурс и рекламировать потом шампунь.
Но я — это я.
Я ненавижу излишнее внимание.
Когда я училась в школе, взрослые все время заставляли меня читать стихи со сцены и играть в спектаклях. Потому что я — такая красивая и аккуратная девочка, с аккуратно заплетенными косичками и неизменным кружевным воротничком, — воплощала собой идеал советского ребенка. По крайней мере, внешне, поскольку училась я плохо. Но о моей плохой учебе совершенно не обязательно было говорить со сцены… Об этом знал только класс. А никак не те ветераны и шефы с завода, кто приходил на наши торжественные утренники.
А я не умела и не могла говорить со сцены. Меня пот прошибал, руки и ноги леденели… И казалось, что все эти взгляды, устремленные на меня, втыкаются, как иголки, в нежную кожу. И каждый раз, спускаясь за кулисы после удачно отыгранной роли, я клялась себе в том, что больше — никогда.
Как только я вырасту…
Я никогда не буду говорить на публике!
Я вообще не очень-то люблю говорить. Наверное, Дедушкина кровь: мы с ним оба — молчуны.
Правда, забавно это: то, что самой красивой девочкой меня считали только взрослые. Первой красавицей класса в глазах мальчишек была одна озорная хохотушка, а второй — девчонка, которую я и вовсе хулиганкой считала… А я была чуть ли не в самом конце школьного рейтинга красоты. Не любили меня мальчики. Никогда не любили. В меня всегда влюблялись те, кто был значительно старше. И самой мне всегда нравились те, кто был старше. Ровесников я не воспринимала как особей противоположного пола. Впрочем, и те, кто был старше, нравились мне тоже только «на расстоянии». Никогда я не отличалась влюбчивостью. Ника — страстная, в бабушку Лию, — дразнила меня «горячей эстонской девушкой». Впрочем, почему «эстонской»? Ведь Дедушка — латыш. А раз характером и темпераментом я в него… Значит — «горячая латышская девушка». В кавычках, естественно. Потому что латыши горячими не бывают. У них в венах не кровь течет, а «ледяная балтийская водичка». Так один Дедушкин приятель говорил. И Дедушке это нравилось.
И если уж я удалась в Дедушку, я никак не могу быть влюбчивой. Такие, как Дедушка, любят только один раз в жизни. Один раз — и навсегда. И верность хранят — вечно.
Я хочу быть такой, как он. И полюбить хотела бы такого же… Но только в наше время таких людей уже не бывает. В свое-то время Дедушка был уникален…
Вообще, история моей семьи может показаться образцовой для того гигантского многонационального государства, которое просуществовало на земле чуть больше семидесяти лет, вызывая у всего остального мира восхищение, трепет и страх — в равных пропорциях. Во мне четыре крови. И это — только те, о которых я знаю и помню. Вполне возможно, что в минувших веках еще что-то растворилось среди четырех основных!
В детстве, читая строки цветаевского стихотворения, посвященного Сергею Эфрону («…в его лице трагически слились две древних крови»), я всегда с гордостью думала: а вот в моем лице слились не две, а целых четыре древних крови!
И слияние было тоже вполне трагическим.
По материнской линии дед у меня — латыш, бабушка — грузинка.
По отцовской линии дед — русский, бабушка — еврейка.
Ну, а я…
По паспорту — русская.
Внешне — довлеют грузинские черты: длинные черные косы и длинные черные брови.
Характер у меня вполне латышский — во всяком случае, так все говорят.
Не знаю, унаследовала ли я что-нибудь от бабушки Лии, от ее многочисленных талантов. Скорее всего, нет. Все свои таланты бабушка Лия подарила моему брату Славке. Свою эмоциональность — моей старшей сестре Нике. А свое обаяние — моей младшей сестре Катюшке. На мою долю от бабушки Лии ничего не осталось…
А считаю я себя, наверное, все-таки русской, потому что думаю и говорю — по-русски, русскую литературу люблю, и вообще — русская я, и все тут! Так что мой русский дедушка может быть доволен. Впрочем, ему все равно, кем мы, его внуки, считаем себя. Он по мировоззрениям — космополит. И ничуть не переживает из-за того, что мой младший братец Славка удрал в Америку и сделался там совершеннейшим американцем.
А вот моему латышскому дедушке — моему настоящему Дедушке — это было больно… Очень больно. Я знаю.
Хотя он никогда и не говорил мне об этом. Именно из-за того, что не говорил — и вообще больше никогда не говорил со мной о Славке, — я знаю, что ему было больно… И Славку я по гроб жизни не прощу. Я — человек старой закалки. Я не в свое время родилась. Но меняться — как и все старики — я не умею. И не хочу.