Только тогда тебя будут уважать.
А если будут уважать — будут и платить.
Мне платили. И жили мы с Дедушкой очень хорошо. Я всегда могла сделать хороший подарок любому из родственников — и довольно много откладывала: на черный день. Жизнь и Дедушка научили меня, что черный день обязательно когда-нибудь наступит. Но разумеется, что-то я тратила и на себя. Даже поддавалась на провокации Катюшки и ходила вместе с ней в магазины, покупала одежду… Правда, не ту, которую рекомендовала мне младшая сестра. И не в таких количествах. Я считаю, что вещи должны быть, во-первых, добротные, а во-вторых, не вызывающе модные, чтобы их можно было носить много лет подряд. Еще я позволяла себе покупать в неограниченных количествах книги — себе и Дедушке, приобрела хорошую стереосистему, а к ней — кучу дисков с классической музыкой, которую мы с Дедушкой так любили, а также водила Дедушку в театр смотреть балет или слушать оперу, а ведь это по нынешним временам такое дорогое удовольствие! Единственное, чего я не сделала, — не купила машину. Когда-то Катюшка пыталась научить меня водить. И я поняла: не могу. Не могу я управлять этим огромным, тяжелым механизмом, зная о том, как легко он может выйти из повиновения и как страшно калечит мягкое, хрупкое человеческое тело… Короче, до смерти боюсь я кого-нибудь задавить. А потому пользуюсь городским транспортом.
Но в любом случае — работой своей я довольна во всех отношениях! Все, что нужно: и зарплата хорошая, и моральное удовлетворение, и нет необходимости вариться в большом коллективе… Ненавижу я коллектив!
Правда, мама, бабушка и сестры видят в моей работе большой недостаток: я, видите ли, сижу в четырех стенах, ни с кем не общаюсь и ни с кем не знакомлюсь. Так и старой девой остаться можно! А что может быть страшнее, чем остаться старой девой?!
Думаю, если бы они узнали, что я к тому же еще и девственница, горе их не имело бы границ! Но я не хочу так больно ранить моих близких, к тому же я не привыкла особенно с ними откровенничать. И они привыкли к тому, что я — скрытная, молчаливая. И даже не говорят со мной на эту тему. А вот про замужество — говорят. И принимаются ругать мою работу, когда я объясняю, что мне просто некогда… Ведь не могу же я сказать им правду! О том, что я не хочу таких отношений, какие в наше время приняты, а хочу, чтобы все было — как у Дедушки с бабушкой Тамилой! Ну, чтобы не так страшно, конечно… Но — так красиво и возвышенно! И любить хочу человека достойного. Чтобы его действительно можно было любить! Лично мне такие пока не встречались.
Да, им я этого сказать не могу. Они просто не поймут. Может, посмеются даже… А я им этого не прощу. Я уже себя знаю. Давно знакома с самой собой. Ну и зачем это нужно? Не скажу. Никогда не скажу.
Обо всем на свете я могла рассказать только Дедушке. Только он понимал меня до конца. Не то чтобы он мне потворствовал… Наоборот даже… Он всегда был со мной предельно честен. А я так нуждаюсь в честности! А уж если понимал — то понимал по-настоящему. Наверное, потому, что мы с ним были так похожи. И иногда нам и слов-то не требовалось. Без слов понимали мы с ним друг друга.
И это умение — понимать Дедушку без слов — очень мне пригодилось, когда в феврале 2000 года у него случился инсульт.
Полагаю, что произошло это в результате потрясения: одного из его близких друзей — русского по происхождению, партизана, Героя Советского Союза, — арестовали и судили в Латвии якобы за убийство мирных жителей во время войны.
Дедушка очень волновался, рвался поехать. Хотел выступить на суде… И всего через четыре дня после получения тягостного известия оказался в больнице.
В то утро я вернулась домой с ночного дежурства у больного — и обнаружила его лежащим на полу. Самые страшные мгновения моей жизни — когда я увидела его, когда шла к нему по коридору, не зная еще, жив он или нет… Да, страшнее этого ничего не было. И наверное, уже не будет. Потому что потом все было… грустно-определенно. Но даже самая страшная определенность не так ужасна, как неизвестность!
По моей просьбе приехавшая «скорая» отвезла Дедушку в ближайшую больницу, в ту, где я когда-то работала. Я от него почти не отходила. Иной раз мне, как коллеге, даже на ночь разрешали оставаться. Он выжил. И через месяц вернулся домой. Он был наполовину парализован — действовала только левая рука. Первое время он даже не мог говорить, да и потом понять его могла только я. Но его разум не пострадал, и воля осталась прежней. Но страдал он страшно. Быть запертым в гробнице собственного тела… Главное, я понимала: его положение безнадежно. И он понимал это. Потому что умел читать мои мысли.
Разумеется, я бросила всех своих пациентов и занималась только Дедушкой. Я знала, что поднять его не смогу. Но зато я могла предельно облегчить его физические страдания… Но не душевные, к сожалению. Я умело обслуживала его. Но не знала, как его утешить! Хотя, наверное, это было вовсе невозможно — утешить его.
Очень мало существует людей, способных смириться с собственным бессилием, и уж Дедушка точно не относился к их числу.
К тому же он все время требовал, чтобы я ему включала телевизор. Слушал новости. Ловил каждую весть об этом позорном процессе в Латвии…
В конце концов его друг был осужден.
И Дедушка решил, что жить на свете больше незачем.
Я понимаю его: все в его мире было разрушено — страна, в которой он жил, социальный строй, в который он верил, и даже его тело было разрушено и не подлежало восстановлению!
И тогда он приказал, чтобы я дала ему шприц и все имеющиеся ампулы с… Нет, не стану давать название этого средства, медицинская этика воспрещает. Слишком уж распространенное лекарство для сердечников. И слишком легкую смерть оно дает. Какой-нибудь глупый юнец, преждевременно разочаровавшийся в жизни, может по дури купить и ввести себе… Тогда как, не зная безболезненного способа ухода из жизни, возможно, он и вовсе не решится на самоубийство.
Я могла не подчиниться Дедушке.
Вернее, следует так сказать: теоретически я могла бы не подчиниться ему, он был беспомощен и не мог сам отыскать шприц и ампулы…
Но я не могла не подчиниться ему!
Я не могла унизить его, воспользовавшись его беспомощностью для того, чтобы самой быть по-прежнему счастливой — рядом с ним!
А я была счастлива рядом с ним, даже когда он заболел, счастлива уже тем, что он — есть, он — рядом, он еще со мной… Никто не понимал, каким это счастьем было для меня: просто рассказывать ему что-то, глядя в его прекрасные, мудрые, пронзительные глаза! Или — просто сидеть рядом и читать книжку… Всем существом своим ощущая его присутствие!
Дедушка был не просто самым близким для меня человеком — он был ЕДИНСТВЕННЫМ близким человеком, поскольку с родителями, сестрами, братом, другим дедушкой и бабушкой я никогда не была близка по-настоящему. И с подругами в общем-то тоже. Зачем откровенничать с глупыми девчонками — когда есть Дедушка? Старый и мудрый, как питон Каа!
И все-таки я поступила так, как он хотел.
Как было лучше для него.
Я дала ему шприц и эти ампулы.
Он не хотел, чтобы я делала укол…
Не из-за того, что меня могли обвинить в убийстве: никто бы меня не обвинил, никто бы даже ничего не понял, смерть сочли бы вполне естественной.
Но Дедушка хотел последний в своей жизни Поступок совершить самостоятельно. И не вешать это на меня… Быть может, надеялся, что так я буду меньше страдать.
Лучше бы я сама это сделала!
Он долго не мог попасть себе в вену. Но он всегда был упорный и добивался своего. И в этот раз… У него тоже все получилось.
Я не помню последующих дней, хотя на похоронах я хлопотала самостоятельно, никому из семьи не позволяя мне помогать.
Дедушку кремировали. Гражданская панихида была очень скромной. Только семья и трое стариков, едва державшихся на ногах… А ведь когда-то Дедушка был живой легендой!
Урну с его прахом я сначала принесла домой. Пока оформляли место в колумбарии, пока в гранитной мастерской готовили доску — урна стояла на столике в изголовье его кровати.
После похорон я не пожелала поехать к родителям и никому не дала поехать ко мне — я не нуждалась ни в чьем обществе, мне хотелось побыть одной… С Дедушкой. С его ускользающим духом, который еще жил в нашей маленькой квартирке.