Мари-Жозеф Шенье (Marie Joseph Chénier) выступил на защиту опальных слов: «Возможно, что многие ненавидят в новых словах только новые идеи и учреждения, – говорит он. – Однако с этим надо быть осторожным, потому что многие слова, которые считают рожденными Французской Республикой, существовали еще во времена монархии… Многие хотели бы запретить слова civique (гражданский) и citoyen (гражданин), как опасные новшества, однако это старые слова». Возраст слова имел мало значения; если только оно употреблялось революционерами, оно считалось уже подозрительным, его судили и выносили ему приговор. «Mercure» (3 Вандемьера IX года) извинялся за употребление слова patriotisme (патриотизм), которое надо было понимать в его первоначальном значении, так как «люди 93 года не знали патриотизма, хотя и говорили о родине». Шатобриан утверждал, что остаешься «холодным при сценах из Горациев, потому что за всеми этими словами: „Как! вы хотите оплакивать меня, когда я умираю за свою родину!“ видишь только кровь, преступления и язык трибуны Конвента»[38].
Несмотря на это дикое преследование слов и выражений, значительное количество из них, проникнув сквозь брешь, пробитую Революцией, продолжало существовать в языке: бессильная злоба грамматиков и пуристов только официально подтверждала рождение буржуазного языка. Нам предстоит изучить это обновление языка в его причинах и следствиях.
Революция призвала новый класс к политической жизни, которую она тут же создавала: государственные дела, решавшиеся до тех пор тайно в королевском кабинете, стали обсуждаться публично в газетах и на парламентских заседаниях. Общественное мнение становилось силой, к нему надо было обращаться за помощью, чтобы поддержать правительство. Эти новые политические обстоятельства требовали также нового языка, который из политических сфер должен был впоследствии перейти в чисто литературную область[39].
Люди, которые во время Революции вершили государственные дела, которые обсуждали их на трибуне и в печати, собрались из разных провинций, они воспитывались вдали от двора и влияния академий и салонов. Другие же, получившие, как Талейран, аристократическое воспитание, сознавали несовершенство языка[40]. Тот язык, на котором они говорили дома, в своих конторах и у себя в кабинете, был язык буржуазии – их друзей и клиентов, а не язык версальских придворных и писателей Академии; последние, находясь постоянно среди людей высшего света и добиваясь их одобрения, старались употреблять только рафинированный язык. Но революционные журналисты и ораторы обращались к иной публике, самим буржуа; они ставили себе целью покорить буржуазию и овладеть ею. Говорили и писали они, конечно, на языке, который слышали вокруг, в свое социальной среде, так же, как «отцы нашего языка» Рабле, Монтень и Кальвин (Calvin), чьи слова и выражения они вернули к жизни в огромном количестве. Политические события, в которые они были вовлечены, разыгрались так неожиданно и стремительно, что, принужденные писать и говорить под давлением момента, они не имели ни желания, ни времени сообразоваться с академическими правилами, выбирать выражения и даже подчиняться самым элементарным правилам грамматики… Они ведь были призваны ниспровергнуть общественный строй, мешавший развитию их класса, и не должны были уважать ни язык ни обычаи литературного общества, ставшего на защиту этого языка. Роспуск Академии, «этого последнего оплота всех аристократий»[41], был логическим следствием событий.
Они писали и говорили, не заботясь о традициях, и вышли из узкого круга, который сковывал изящную речь: невольно, и сами того не подозревая, они в самое короткое время разрушили творение отеля Рамбулье и эпохи Людовика XIV. Без всякого стеснения они пользовались простонародными словами и оборотами, ежедневное употребление которых убеждало в их силе и полезности, и не подозревали, что они были изгнаны из салонов и двора; они привезли провинциализмы со своей родины, они употребляли свои профессиональные и торговые выражения, создавали слова, которых им не хватало, и меняли смысл тех, которые им не подходили. Революция воистину была творцом в области языка, так же как и в области политического устройства, и Мерсье был прав, говоря, что «язык Конвента был так же нов, как положение Франции».
Я доказал цитатами, с какою яростью Вольтер и пуристы до и после Революции во что бы то ни стало защищали вышедший из моды язык XVII в., чтобы дать представление о внезапной языковой революции, совершившейся между 1789 и 1794 гг. Я приведу несколько далеко не полных списков новых и старых слов, которыми в то время обогатился язык, их однако будет достаточно, чтобы показать читателю, что бóльшая часть новшеств, усвоенных с тех пор, была введена в эти несколько революционных лет.
38
39
М-м де Сталь, в своем безрассудном и немного наигранном пристрастии к отцу (Jacques Necker), приписывает ему честь быть «первым и до сих пор непревзойденным образцом общественного деятеля, обладающего хорошим стилем» (De la littérature, 2-e partie, ch. VII). – Сантиментальный и напыщенный слог г. Неккера является скорее образцом того высокого литературного стиля, которым пользуются финансисты в своих рекламах, смешивая проценты с нравственностью, интересы отца семейства с доходом от рудников… Письмо, посланное им 23 июля 1789 г. из Женевы Людовику XVI является прекрасным образцом его слога: «Я задержался, Сир, только на время, необходимое для того, чтобы осушить слезы, вызванные Вашим письмом, и лечу, чтобы служить Вам. Я не принесу Вам своего сердца – это ваша собственность, отданная в полное Ваше владение, на которую я не имею больше права. Я с нетерпением считаю и стараюсь приблизить те мгновения, когда я предложу Вам всю свою кровь до последней капли» и т.д.
40
«Наш язык, – говорит Талейран, – потерял много сильных выражений, изгнанных вкусом, скорее слабым, чем тонким, – их надо вернуть. Древние языки и некоторые из новых богаты сильными выражениями, смелыми оборотами, которые вполне соответствуют современным нравам, надо ими воспользоваться». Цитата взята из «Неологии» Мерсье, статья Синонимика.
41
Rapport, lu par David, deputé du départément de Paris à la tribune de la Convention, le 8 août 1793 (Доклад, прочитанный Давидом, депутатом парижского Департамента, с трибуны Конвента 8 августа 1793 г.).