— Окопались мы, как полагается, надежно. Иван Климентьевич, помню, наш окоп называл суфлерской будкой. Ствол у «Максим Максимыча» раскалился, теплый воздух от него легким облачком подымается. Мартынов достал флягу с питьевой водой, отхлебнул глоток, дал пригубить нам обоим, а все остальное вылил в кожух. Осторожно лил, капли мимо отверстия не пронес. Но вот когда уже стал завинчивать пробку наливного отверстия, ударила Ивана Климентьевича пуля. Прижал он руку к груди — будто что-то рассказывал, ему не поверили, а он божиться стал. Постоял так на коленях и упал. Я занял место Мартынова, а Ковшу — он парень рослый, ковалем работал на Украине — приказал оттащить первого номера поближе к санитарам. Перевязал его Ковш, осторожно положил себе на плечи и собрался ползком в дорогу. Мартынов открывает глаза. Слышит — пулемет бьет, а меня не видит, повернуться ему никак нельзя. «Наш?» — спрашивает. Ковш кивнул. «А лент набитых сколько в коробке?» — спрашивает. «Одна только». — «Что же ты раньше времени в санитары записался?» — медленно так спрашивает и руку к груди прижимает. «От другого номера приказ вышел», — оправдывается Ковш и боится: а вдруг Мартынов подумает, что он по своей воле пулемет оставил? Что под предлогом эвакуации командира хочет податься с высотки в тыл? «Эвакуацию отставить, — тихо говорит Мартынов. — Приказа отходить не было. Набить ленты». — «Слухаю», — говорит Ковш и чуть не плачет. «Будем биться до последнего патрона, — говорит Мартынов. — Как подобает нам, партийным людям…» И закрыл глаза… Когда очередь кончалась, мне слышно было, как Иван Климентьевич бредил. Что-то говорил про сцену, кричал: «Давай занавес!» Потом подавал команду: «По роще — огонь!» — и опять на красный свет жаловался. Ковш набил новую ленту, растянул ее после снаряжения, чтобы не перекашивалась, уложил в коробке как полагается, «гармошкой», и «Максим Максимыч» снова запел свою строгую песню… — Лоскутов сделал последнюю затяжку, обжигая пальцы, губы, и вдавил окурок в окопную глину. Он помолчал как бы собираясь с силами, и продолжал: — Но Иван Климентьевич той песни уже не слышал… Похоронили его с почестями, как фронтовика и героя, на той самой неприступной высотке, а парторг сказал речь о непартийном большевике Мартынове. Хотел и я сказать речь, но тут у меня получилась осечка. Будто все слова перекосились и застряли в горле. Дыхания совсем не стало, и слезы, слезы потекли из глаз, хотя раньше я слез за собой не замечал. И, поняв, что речи у меня не получится, а слов моих ждут, я достал рекомендацию Ивану Климентьевичу Мартынову для вступления в кандидаты ВКП(б). Прочел я над могилой свою рекомендацию, вложил ее Мартынову в левый карман гимнастерки, где все мы партбилеты носим, и поцеловал товарища. А от себя сказать так ничего и не смог — сердце не позволило…
1942