Мы молчим. Тихо тает шаг часового, неустанно тикают часы — они свидетельствуют, что наше молчание продолжается уже девять минут. Я отмечаю это, поскольку именно на девятой минуте спокойствие изменяет моему пациенту. Он начинает ерзать в кресле, как будто ему неудобно сидеть. На десятой — по его лицу пробегает дрожь. Он не выдерживает, — тишина побеждает его. Он снова ерзает, возится, чаще дышит и, наконец, отчаяние овладевает им: он первым нарушает молчание.
— Ну что же? — еле произносит он, произносит обессилено и умоляюще. — Спрашивайте.
Я не обращаю внимания. Я пью чай. Я поглядываю на нее. Да — на нее. Мой убийца — женщина. Я молчу ровно столько, сколько требуется, чтобы хорошенько рассмотреть незнакомого человека, то есть — незнакомую женщину, так как женщину всегда следует рассматривать внимательней, чем мужчину. Но она ничего не замечает, потому что непосредственно на нее я не смотрю. Мне это ни к чему: за моей спиной большое трюмо; если бы свет не бил моей пациентке прямо в глаза, она бы могла себя в нем увидеть. Другое трюмо позади, слева от меня. Она его не видит, но я вижу в нем дважды отраженный образ. Когда я отворачиваюсь и гляжу в это трюмо, я даю моим посетителям возможность вести себя как им вздумается, радуясь тому, что за ними якобы не наблюдают.
Я внимательно рассматриваю женский образ в зеркале.
Она еще не старая, но и молодость ее давно прошла. Ей может быть и тридцать, и сорок лет. Сорок восемь часов пребывания под стражей (после преступления) наложили на нее свой отпечаток. Она побледнела, пожелтела, глаза ее запали. На левом виске выделяется седая прядь. Я знаю, что эта прядь поседела за последние два дня. Я еще не знаю, кто она и чем она занималась до сих пор, но вижу руки ее с длинными, сильными пальцами. Очевидно, она работает руками, пальцами. Возможно, пианистка…
Опять подвинув ближе к ней холодный чай, я быстро перечитываю протокол — две страницы, коротко рассказывающие о факте убийства. Я слегка ошибся, угадывая ее профессию.
— Вы акушерка? — переспрашиваю я, наконец нарушая молчание.
— Да, — охотно отвечает она и облегченно вздыхает. Мое молчание успело измучить ее до крайности. Она поспешно глотает чай, и ее сухие скулы слегка краснеют. Я доволен и вновь констатирую, что ее замкнутость мало-помалу разбивается о мое молчание и мягкую тишину моего кабинета. Мой вопрос, последовавший на одиннадцатой минуте молчания, уже поколебал твердость ее решений. Но я хорошо владею своим методом и очень ценю этот способ — гипнотизировать с помощью упрямого молчания. И я снова умолкаю. Молчу упорно и намеренно, — пусть она это почувствует. Я буду молчать еще минут пять и использую это время для размышлений и наблюдений.
Она убила человека, и в протоколе отмечен только этот факт: от каких-либо объяснений она отказалась. В протоколе говорится, что убитый был ей совершенно незнаком. Я, конечно, не доверяю протоколу. Она убийца и вдобавок женщина. А убийцы и женщины умеют хорошо скрывать свои тайны.
Женщина-убийца — не такое редкое явление в нашей криминальной практике. Но почему-то это нас всегда впечатляет. Даже нас — следователей и теоре-тиков насильственной смерти. Не только поражает, но и волнует, выводит из равновесия. Не потому ли, что мы привыкли смотреть на женщину, как на создание слабое и нежное (по крайней мере, теоретически), которое даже в ненависти не решится (попросту — не осмелится, сил не хватит) убить? Нет, не поэтому. Так думает обыватель, никогда не допрашивавший убийц. Сколько среди них кротких и немощных! Но женщина должна дарить жизнь, а не отбирать ее! Она всегда — символ жизни, и никогда — смерти. Смерть от руки женщины — величайшее извращение природы.
Я снова протягиваю ей папиросы, и на этот раз она охотно берет. Она втягивает дым глубоко, порывистыми затяжками и выпускает его со все более слышным выдохом, — так ей легче: хоть немного распугивает тишину.
Мне (там, в глубине души) очень жаль ее. За эти два дня она выстрадала целую жизнь. И кто знает, — может, она и до того всю жизнь страдала, а это убийство положило конец бесчеловечным мучениям?
И тогда, завершая наконец свой гипноз, я внезапно спрашиваю ее:
— Какие причины (я не спрашиваю о них) привели вас к этому… Скажите, когда вы больше страдали, — теперь, после этого, или раньше, когда эти причины сжимали вас железным кольцом?