Только силой душевной восприимчивости создается — и понимается, если так говорить, искусство. Эта душевная восприимчивость порождает в человеке художественное воображение, то есть способность видеть, вживаться и верить в образ, основой которого является душевное переживание. И я бы называл творчеством именно этот момент сопереживания, самый, тогда уж, духовный. Эти, духовные, голоса людей кажутся немыми, но это и есть язык, а какую и когда он форму обретает — представляется мне не более чем условностью. Этим голосом говорит с человеком природа, он диктуется совестью, обретает себя в слове Божием. Сохранить этот духовный язык — значит уберегать от порчи, но вот какой: от пошлости, лицемерия, бездушия. И русский язык спасался правдой. Правдой. Может быть, это утопия, недостижимый идеал. Только художник в таком случае обязан быть идеалистом, и ничего большего сделать не в силах.
Главный инструмент художника — это его душа, и поменять что-то в настройке этого инструмента, привести его к такой гармонии, чтобы слово было чудом и правдой, может только пережитое. Но есть опыт, который приближает к этому… Это опыт страдающей души. Страдания — это ведь не боль и, как тут выражаются, «чернуха». Это такая работа души, ее труд, жизнь. Скажем, любовь или радость — это работа души, и в них тоже поэтому заключается страдание. Если важным станет осознать происходящее с человеком. Если поймете, что литература нужна как правда. Но опять же не в вульгарном смысле, а в подлинном, когда в вашем взгляде на жизнь людей и свою собственную должна проявиться и вся ваша честность, искренность. Пишешь честно — значит, о том, что увидел и пережил, когда изображение выстрадано и появляется из души, а не бездушной фантазии.
Алексей Цветков
Не вполне понимаю, о каком языке ведет речь М. Эпштейн, сетуя на его нищету и упадок, потому что просто ослепительно очевидно, что не о русском. С тем же успехом можно утверждать, что нынешние бегемоты рано облетают и скудно плодоносят. Легко рассуждать тому, кому безразлично соответствие сказанного хоть какой-нибудь реальности.
Что же касается выдвинутого им проекта «Проективного словаря», то он вообще, на мой взгляд, за гранью здравого рассудка. Этот недуг лечится старинной книжкой Фердинанда де Соссюра, но его надо вовремя захватить, а тут уже метастазы.
Любой живой язык развивается по своим лингвистическим законам, которых не в состоянии победить никакие его любители и блюстители, равно как и злопыхатели, если таких можно себе вообразить. Впрочем, блюстители все-таки в состоянии нанести известный вред, но об этом немного ниже. Язык развивается морфологически, синтаксически и лексически, и я так понимаю, что мы в этой дискуссии ведем разговор почти исключительно о лексике. О других областях тоже поговорить интересно, но это больше по части профессионалов.
Развиваются, как это ни странно, даже некоторые мертвые языки. Так было, допустим, с латынью в пору, когда она была языком образованных слоев и международного общения, и такова же, наверное, в какой-то мере судьба санскрита, пока ему находят употребление.
Лексика языка развивается иногда и путем словотворчества, но все-таки в основном путем заимствования. Живой язык постоянно импортирует лексику из профессиональных и социальных жаргонов, из смежных диалектов и попросту из других языков.
Эта лексическая эволюция ведет, с одной стороны, к постепенной замене словаря, и с этой точки зрения смехотворно рыдать над выпавшими их языка сокровищами Даля, а с другой, при известном стечении обстоятельств, — к расширению его лексического запаса. Тем более что у Даля еще и не было ведь разделения на сравнительно стандартную лексику и диалектную, он собирал свои сокровища везде, где их находил.
Можно привести, и обычно приводят, экстремальный пример такого богатства. В этом году, по расчетам лингвистов, английский язык должен обогатиться миллионным словом. Существует множество причин этого богатства, но одна из главных заключается в том, что английский никогда не страдал комплексами в отношении заимствования и везде брал то, что ему нравилось. В этой связи стоит упомянуть, что ни в одной англоязычной стране никогда не было «академии», которая осуществляла бы надзор над состоянием языка.