Могучий русский язык ненастолько могуч, не очень русский и не совсем язык. По крайней мере, последнее столетие. Что бы с ним ни случилось, он достоин еще худшего. Почему? Да просто — в отместку. Именно наш язык формирует продажно рефлексивную, патологически самопрощающую личность. В какой момент человек становится носителем языка? В какой момент язык становится носителем человека? И нет в этом риторическом вопросе никакой метафоры… да и не риторический он вовсе. Основной исторический закон таков: все что угодно может случится когда угодно. Жаль, что с нами «все что угодно» случается всегда. Жить с этим невозможно. Еще хуже — с этим умереть.
2. В статье Гусейнова понравилось, как автор с высокой скоростью вдохновения удаляется от предмета обсуждения. Очень неравнодушный человек, позволяющий себе демонстративные заблуждения. Любая проблема не стоит в конечном итоге и выеденного яйца. Тут важно, какого человека она выращивает в своей виртуальной пробирке. Проблема — это просто недоинтеллектуальный жанр. Решение проблемы невозможно в принципе. Настоящее мышление не позволит себе гулять по помойкам проблем. Например, политическая, законотворческая и социальная проблематика современного российского общества в лучшем случае сводится только к одному: каким образом сварганить справедливое и честное государство при отсутствии справедливых и честных людей. Развлекаться в этом болоте можно сколько угодно. Проблематика — это алкоголизм мышления. А на выходе нас ожидает — белая горячка решений.
Что касается статьи Елистратова — я ничего в ней не понял. Меня не интересует «подтекст». Мне важен «затекст». Кто стоит/сидит/лежит за текстом. Насколько он способен не попасть под власть им же самим написанного. Человек не исчерпывается языком. Но и язык не исчерпывается человеком. Его безнадежность заложена в схеме, где китаец и каракалпак, говоря по-английски, причем не зная оного, способны впасть в иллюзию, что понимают друг друга. Но самое главное, что китаец — это вы, а каракалпак — самый близкий вам человек.
Северный полюс языка — это коммуникация. Южный — экзальтация. А расстояние между ними — меньше нуля.
3. Попытка пользовать язык в «изысканном» виде — это литература. Сочинять конструкции, где форма мастурбирует наперегонки с содержанием, — ужасно смешно и даже весело. Относиться к этому чрезмерно серьезно стоит только в том случае, если ты хочешь убить в себе ощущение реальности. Что тоже любопытно. Может ли писатель повлиять на язык? Не знаю. Если говорить о себе — то я не могу. У меня для этого нет даже площадки действия. Стихи — это развалины, остающиеся после драки языка и автора. По качеству этих развалин можно судить, кто кого подмял. Если побеждает язык — то это скучно. Если автор — это мелко. Но иногда эти развалины радиоактивны, и там мерцают фантомы идентификации, благодаря которым читатель может быстро примерить текст на себя. Текст трещит, расползается, необратимо мутирует, но все же налезает на читателя. И тут у текста появляется целесообразность. Хорошо это или плохо? Неважно. Но точно, что язык тут никаким боком ни при чем. Хотя, если честно, поэзия редко становится способом мышления. Чаще всего стихи — лишь консервные банки, в которых запаян фарш личных впечатлений. Наклеиваются новые именные этикетки (часто с отличным ярким дизайном), а внутри — одно и то же. Такое положение дел настолько отдает идиотизмом, что в конечном итоге становится таинственным.
Поэты, что бы они там себе и о себе ни говорили, всегда борются с языком и даже с речью. Во имя чего? Не знаю. Честное слово, не знаю. Возможно, они просто хотят стать ангелами.
Любой язык стремится стать мертвым языком. Литература — это длинная витрина с набором его посмертных масок. Если быстро идти вдоль этой витрины, то возникает эффект анимации. И кажется, что все оживает. А иногда даже живет.