Выбрать главу

Не только писатель, но и любой человек может влиять и влияет на существование языка. Все, что мы говорим, не исчезает бесследно, не растворяется в воздухе, оно остается в некоем метафизическом пространстве языка. Человек умирает, а все, что он за свою жизнь сказал, таинственно пребывает в этом пространстве. Существование «языковой личности» — одна из граней бессмертия. И еще мне кажется, что есть рай языка и ад языка. Рай языка — это его соединение с логосом. Человек призван к преображению, и слово, которое влечет и направляет его к этому своей светлой энергией, — поистине слово райское. К сожалению, мы все сейчас погружены в ад языка (достаточно вслушаться в повседневный язык улицы: сквернословие, например, сейчас стало нормой отнюдь не для низов социальной лестницы). Задача любого нормального человека, а тем более человека, работающего со словом, — противостоять этому аду, не впускать его в свою речь.

Архиепископ Иоанн Шаховской замечательно сказал о целительной силе поэтического слова: «Когда человек скитается вдали от истины, мир становится для него запыленным и пылеобразным. Мир человека надо непрестанно проветривать, иначе в нем можно задохнуться. В нем задыхаются люди. Доставлять чистый воздух горнего мира человеку дано молитве. И молитва поручает поэзии быть ее помощницей».

Игорь Клех

Чтобы не умножать количество монологов, постараюсь ответить по пунктам.

1) Мне не нравится идея творческой филологии как таковая. По-моему, из всех языкотворческих проектов удачными можно считать только создание алфавитов (Кирилл с Мефодием, Маштоц и др.) и составление словарей (Даль и др.), все остальное — эсперанто, гордыня, утопизм, будетлянство. Михаил Эпштейн — замечательный писатель постмодернистского толка, и в качестве аналитика и каталогизатора отмерших явлений я его очень люблю читать. Беда только, что его художественно-философская система при встрече с настоящим временем глагола неизменно сбоит и начинает грезить — собственные теоретические поползновения в будущее Эпштейну милей живых и текучих явлений. В конечном счете все такого рода умозрительные конструкты пополняют кунсткамеру идей: где «мокроступы» адмирала Шишкова, солженицынские «опыты языкового расширения», там и эпштейнова «любля» взамен всем известного матерного слова (о чем он не поленился написать целый труд — любопытный, но бесплодный, чтоб не сказать — комичный).

Что касается латиницы, то пользование ею или английским языком совсем не означает отказа от кириллицы и родного языка — двуязычие не раз практиковалось разными народами, и издали непохоже, чтобы пошло им во вред. Конечно, современников коробило от всех этих «петиметров» (так, кажется, звали русских стиляг середины XVIII века) с их помесью «французского с нижегородским», как сегодня «колбасит» от легионов «юзеров» с их подростковым коверканием языка на сетевых чатах, но все это — возрастные болезни испытания культуры на прочность. Почему бы не пожалеть в подобных случаях древних римлян и греков или французов с англичанами? Кириллица не может исчезнуть прежде, чем исчезнет Россия, а, на мой взгляд, ничто на это не указывает — и сегодня больше, чем прежде. Несмотря на все гримасы советского и постсоветского периодов, я никогда не сомневался, что у России — а соответственно, у ее языка и культуры — есть будущее.

Читать я, конечно, предпочту статьи Эпштейна — как образцы талантливой филологии и интеллектуального фэнтези, — но по существу спора мне ближе позиция его оппонентов, фиксирующих внимание на процессах лингвистического «пищеварения». Примерно как в еврейском анекдоте: умер-шмумер, лишь бы был здоров.