— В город? — сказал я.
— В город, — ответил он.
Он звучал словно мое эхо, это раздражало, и я надолго замолчал. Мне было не по себе, в душе пустота, мы набрали скорость, свернули на магистраль Е18 и вскоре уже мчались в сторону Кристиансанна, а кресло-каталка скользило взад-вперед в кузове пикапа и громыхало. Мы ехали вдоль сверкающего озера Фарьванне и миновали место, где один известный актер, он сыграл Сёрланне в радиопостановке «Стомпа», погиб в дорожном происшествии. Папа как-то рассказал мне об этом, когда мы проезжали мимо, а я запомнил, отчасти потому, что обожал слушать «Стомпа» по субботам в передаче «Детский час», отчасти потому, что чувствовал — вся эта серия с занудным учителем Тёррдалем, разумным учителем Брандтом и веселой музыкой была своего рода частью беззаботного детства моего отца.
— Я подумал, давай посмотрим на вход в гавань, — сказал я, когда мы ехали по дороге Вестервейен.
Он ничего не ответил, и я принял его молчание за согласие. Я свернул направо под высокий подвесной мост и припарковал машину внизу, недалеко от статуи поэта Вильхельма Крага. Потом я вкатил кресло на пригорок, и вот мы уже сидели перед Крагом и смотрели на фьорд, полукругом омывающий город, на пролив Вестергапе и на темнеющий в дали маяк на острове Уксёй. Мы особо не разговаривали, по сути, я вообще не припомню, чтобы мы разговаривали. Мы просто сидели рядом. Он в своем кресле-каталке, я на скамейке, позади нас — бронзовый гигант Краг, тоже всматривающийся вдаль, как и всю мою жизнь и задолго до нее. Солнце ласкало лицо и приятно согревало грудь. Папа сидел, положив руки на бедра, я никогда раньше не видел, чтобы он так сидел, словно был старым и усталым от бремени лет, а вовсе не пятидесятипятилетним. Он сидел спокойный, тихий и смотрел, как ленивые сентябрьские мухи насыщались соком яблочных огрызков. Он просто сидел, и я просто сидел, и кругом была тишина, хотя всего в двадцати метрах от нас проходила трасса Е18, а перед нами лежала гавань, куда входили лодки и суда. Все было тихо, и мы просто сидели, а лодки оставляли за собой белые полосы на поверхности фьорда, длинные полосы, сперва узкие, потом все более широкие, пока они и вовсе не растворялись в воде. Мы просто сидели, когда ставангерский поезд протарахтел на железнодорожной станции с пятнадцатиминутным опозданием, мы просто сидели и смотрели на черных дроздов, которые замерли в кустах шиповника и своими бриллиантовыми глазками наблюдали за нами.
— Ты не рассказал, как прошел экзамен, — сказал он вдруг. В мгновение ока кровь во мне застыла, и я облизал пересохшие губы.
— Хорошо, — ответил я несколько отрешенно.
— Что же ты получил? — спросил он и посмотрел прямо на меня, впервые с тех пор, как мы выехали из дома престарелых.
— Что я получил?
— Да.
— Ты имеешь в виду оценку?
— Да.
— Отлично с отличием.
— Отлично с отличием?
— Да, — сказал я.
— Что же ты раньше не говорил?
— Не знаю, — ответил я.
— Подумать только, отлично с отличием, — сказал он и снова пристально посмотрел на воду. Я ничего не ответил, я тоже смотрел вдаль.
— Теперь мне спокойно, теперь я знаю, что ты на правильном пути, — сказал он, и в этот момент я почувствовал, что расплачусь, хочу того или нет. Я резко встал и бросил через плечо, что забыл бумажник в машине. Я пошел по тропинке вниз быстрыми, чеканными шагами, стараясь стряхнуть с себя рыдания, поднимающиеся из самого живота. Я постоял возле машины, прислонившись к теплому металлу, пока не успокоился, а потом поднялся к нему.
Вот тогда я и принял решение. Или что-то во мне приняло решение. Не знаю точно. И не знаю, что за решение было принято или почему. Но я знал, как это должно произойти.
Еще через четверть часа на солнце возле моря и Крага мы покатили обратно к машине. Радио негромко работало, пока мы ехали без малого двадцать километров до дома престарелых в Нуделанне. Больше мы не разговаривали об экзамене или о будущем, мы вообще не разговаривали. Я только заметил, что он стал спокойнее, он успокоился.
Когда я катил папу через парковку, в фонтане купались птички, да так, что брызги летели, но, когда мы приблизились, они взлетели и остались на деревьях, дожидаясь, пока мы пройдем. Мы плавно въехали в двери и беззвучно двинулись по блестящему линолеуму коридора. На двери его комнаты болтался листок с запиской, прикрепленный скотчем, он взлетал и опускался всякий раз, как кто-то входил и выходил. Он мог в любой момент оторваться, его без труда можно было сорвать и заменить другим, что, конечно же, и требовалось.
Папа устал от поездки. Мне пришлось встать позади него и поддержать его под руки, когда он попытался подняться. Я ужаснулся, когда заметил, каким он стал легким. Словно я поднимал нечто невесомое. Ребра ощущались даже сквозь олимпийскую куртку, и я вынужден был довести его и переложить на кровать, там он откинулся на подушку и закрыл глаза. Я солгал ему, последнее, что я сделал, — это солгал моему отцу, и ложь принесла ему покой. Так и было. Теперь он лежал без движения, двигались только зрачки глаз, он лежал, вытянувшись на постели в своей слишком большой куртке, молния была расстегнута, и я видел красный спортивный костюм, на котором белая пума вот-вот готова была спрыгнуть с его груди и раствориться в воздухе. Казалось, он парил в воздухе, его вытянутое тело парило, он оттолкнулся от края трамплина, и подался вперед всем телом, и парил, а навстречу ему двигались шум воздуха и темнота.