Народу, кроме меня, было довольно много, и все они, как я чувствовал, глазели на меня. Помню, что допил до конца. Потом поднялся и показал пальцем на одного из тех, кто сидел поближе.
— Ты на кого таращишься! — заорал я, но не помню, что он ответил. Помню, что в следующий момент я хватаю бокал и разбиваю его о край стола. Совершенно запросто, а потом стою с ножкой в руках, как со сломанной трубкой, а стол весь в мелких осколках. Слабо помню, как многие встают и на всякий случай прикрывают руками лица. Помню, что внимание всех сосредоточено на мне, во всяком случае всех тех, кто сидит близко и видел случившееся. Потом я беру один из маленьких осколков, с победным видом держу его так, чтобы всем было видно, и демонстративно запихиваю в рот как таблетку. Я помню с удивительной ясностью ощущение стекляшки на языке и мысль, что она все равно что леденец, который можно сразу разгрызть или долго сосать, помню леденящее и одновременно освобождающее чувство, когда я начинаю переворачивать стекло языком. Помню, что я стоял и смотрел на себя со стороны. Понимал и не понимал, что делаю. Помню вкус крови во рту. Что я не чувствовал боли, только тягучий вкус крови. Я помню, что думал: если я открою рот, кровь польется водопадом. Но я не открыл рот. Вместо этого повернулся и вышел из бара неровными, но тем не менее быстрыми шагами. Я шел по тихому коридору с осколком стекла во рту. Преодолел несколько лестниц, повстречал несколько пассажиров, бродящих в ночи, но не разглядел их лица, не расслышал, что они говорили. Где-то глубоко в сознании копошилась мысль, что сейчас меня заберут. Кто-нибудь прибежит из бара, охрана наденет на меня наручники, и до конца пути мне придется сидеть в каюте ниже ватерлинии. Но никто не пришел. Я был на корабле один. Я поднялся на верхнюю палубу, и там была полнейшая тишина, только глухой и ровный шум мотора глубоко подо мной. Я стоял, а мир вокруг плыл. Во рту, казалось, море крови. Потом я нашел выход на прогулочную палубу. Дверь наружу была жутко тяжелой. Сквозь щель в приоткрытой двери немедленно завыл ветер и всей своей силой надавил на нее. И все же я ее открыл. Я вышел на воздух, и он умыл меня, словно дождь. Я брел под тремя спасательными шлюпками, качающимися в темноте. Я был здесь один. Наверно, настала уже середина ночи. Я огляделся в поисках луны, но ее не было, будто она утонула в море. Я двигался к носу парома, где порывы ветра рвали в клочья дым из трубы и швыряли в меня. Я закрыл глаза и тут снова увидел убитого лося, он лежал здесь, в траве, и в упор смотрел на меня, и я помнил, что случилось потом. Мы все еще были одни. Остальные охотники, конечно же, были на подходе, они услышали выстрел и знали приблизительно, где мы находимся, но ждать было нельзя. Нужно было как можно быстрее вынуть внутренности. Это он понимал. Сперва я стоял и смотрел, как папа пытается перевернуть лося на спину. Животное было тяжелым, тело — вялым, и оно все время перекатывалось на бок. Основная сложность была с головой. Она все время клонилась на бок и тянула за собой тело. Голову нужно было держать. Я подполз к ней на коленях и в итоге сел так, что голова лося находилась у меня между ног. Но и этого было недостаточно. Нужно было сесть еще ближе и держать еще крепче, так что мне пришлось поднять голову и держать всю эту тяжесть на себе. Голова была куда тяжелее, чем я мог себе представить, к тому же я чувствовал ее тепло. Всего несколько минут назад эта голова внимательно прислушивалась к звукам леса, она поворачивалась по ветру и шевелила ушами. Она слушала и находила путь, а возможно, и остерегалась нас, но было уже поздно. Как только прогрохотал выстрел, пуля ворвалась в тело и раскрылась в нем как цветок. Папа, похоже, чувствовал себя не совсем уверенно. Он стоял с ножом в руке, лезвие было черным от крови после удара в шею. Потом он всадил нож в брюхо, там, внизу, где шкура была мягкой, а волоски меха тонкие и светлые. Он что-то бормотал, осторожно надавливая на нож и вытаскивая его мелкими рывками. Шкура раскрылась, и серовато-белый мешок немедленно показался в разрезе. Мне почудилось, что в этот момент голова лося слегка дернулась у меня в руках или поблекший глаз моргнул, но больше ничего не случилось. Чем больше делался разрез, тем больше становился мешок, по нему шла тонкая сеть кровеносных сосудов, которые перекручивались с внешней стороны, и вот уже показались темно-синие, перевитые кишки, наконец они вывалились из разреза теплой, губчатой и шелковистой массой. На меня пошла волна резкого запаха. Нужно было проглотить слюну, а я не мог. Хотел отвернуться и смотреть в другую сторону, но и это не получалось. Я сидел, обхватив тяжелую, безжизненную голову, и не отрываясь смотрел на нож, который так и продолжал медленно вспарывать брюхо. Папе пришлось скинуть куртку и закатать рукава, он крепко ухватился за желудок и кишки, стараясь вытянуть все разом из тела лося, раздался свистящий звук, не похожий ни на какие другие знакомые мне звуки, тяжелый вздох, когда что-то внутри высвободилось, и все богатство вывалилась на траву и его сапоги. Не знаю, сколько мы пробыли там одни, но, когда остальные охотники наконец подошли, мы были уже почти готовы. Следующее, что я помню, — это как вырезали сердце. Делал это Каспер, потому что знал точно, где находится сердце и как нужно резать, чтобы достать его целиком. Касперу тоже пришлось снять куртку, закатать рукава и облокотиться на выпотрошенного зверя. В это время папа присел на корточки у ручья, чтобы смыть кровь с ладоней и рук. Помню, я смотрю на него, на кровь, которую смывает и уносит холодная вода, и думал, что это его кровь. Касперу пришлось влезть руками глубоко в тушу, так что он был в крови по локоть. Неожиданно он поднялся, держа в пальцах свинцовую пулю, ту самую, что раскрывается как цветок, а чуть позже он снова стоял, но уже с целым сердцем в руках, и высоко его поднимал, чтобы всем стало видно превосходное сквозное отверстие.