Тогда он обернулся.
Казалось, он все время знал, что она здесь. Что они пришли туда вместе. Что она стояла позади него в темном саду. Что она сидела на краю постели и плакала, пока он спал. Знал все это время. Две, а может, три секунды они смотрели друг на друга. Он ничего не сделал, не сказал, лишь смотрел на нее. И она ничего не сделала. Смотрела на его тень, длинную, трепещущую, доходившую почти до ее стоп. Тени хотелось оторваться, слиться с темнотой, оставить его стоять одного, с опущенными вдоль тела руками. Ветер от огня был настолько силен, что рубашка на нем раздувалась. Огненная стихия бушевала, словно много лет лежала, затаившись, в глубине сеновала и ждала своего часа, а теперь вырвалась на свободу. Все вырвалось на свободу. И это было даже хорошо. На какое-то мгновение ей привиделось, что он загорелся, сначала рубашка, потом волосы, а дальше и он весь, целиком. Он пылал, и стоял перед ней, и горел, и лицо его ничего не выражало. Она слышала треск шифера на крыше, падавшего вниз подобно тяжелым, обессилевшим птицам. Теперь снопы искр взметались еще выше над языками пламени и освещали небо. Где-то в середине сарая возникла монотонная мелодия. Ей никогда не доводилось такого слышать, это было стенание, напоминающее песню, или песня, похожая на стенание. Она видела, что он улыбается, и во всем этом мире только она одна могла принять эту улыбку. Тогда она повернулась и пошла домой.
Часть V
Первый лед на Ливанне появился одним прекрасным утром. Восход солнца в 9:22. Искры над черной, блестящей поверхностью воды. К полудню — светлая полынья, протянувшаяся от середины озера почти до берега. Стая птиц. На большом расстоянии они совсем черные, почти одинаковые, осторожно подходят к открытой воде, на мгновение замирают в сомнении возле неровной замерзшей кромки, и тут под ними ломается лед.
В тот вечер я открыл ключом дверь церкви в Финсланне.
За дверью была кромешная тьма, так что мне пришлось протянуть руки вперед и на ощупь искать дверную ручку. Потом я попал в коридор, где было светло и где находился кабинет священника. В противоположном конце коридора — дверь, ведущая в саму церковь. Дверь была низкая и поскрипывала. Я попал в алтарное помещение сразу за алтарной доской. На ней было что-то написано, но очень высоко, так что прочесть не удалось. Я прошел вперед, остановился возле алтарного полукруга и посмотрел на церковный зал. Он оказался меньше, чем мне помнилось, но незначительно. Внутри было очень холодно. Мне советовали прийти сразу после службы или похорон, после которых воздух долго оставался теплым. Я прошел по центральному проходу и, дойдя до двери, повернул обратно, а потом присел на одной из скамеек. Я узнал сухой скрип, который впервые услышал еще в детстве, почувствовал запах бревен, старости и горя. Сидел здесь долго. Смотрел на отверстие в своде потолка прямо надо мной, куда прежде выходила печная труба. На четыре балки, составляющие квадрат высоко в потолке, — когда-то мне представлялось, что на них рассаживались мертвые и болтали ногами, слушая священника. Это было сразу после смерти дедушки, когда мне важно было ощущать, что он еще здесь. Вот он и сидел, болтая ногами. Даже во время молитвы.
Я просидел так минут с десять. Потом поднялся, снова прошел по центральному проходу и вышел на паперть. Лестница наверх в колокольню была с левой стороны. Одинокая лампочка освещала первый пролет, и чем выше я поднимался, тем темнее становилось. Лестница сужалась, становилась почти вертикальной. И вот я наверху. Колокол висел в темноте невысоко надо мной, тяжелый и черный. Я слегка постучал по нему костяшками пальцев. Звук был все тот же. Глубокий и одновременно светлый и вольный. Я помнил его, потому что много раз слышал, как он звонил. И в тот раз, когда умерла бабушка, и когда умер папа, и дедушка, и в тот июньский день, когда я лежал на руках у мамы и сосал ее мизинец.
Я спустился с колокольни и прошел на хоры к органу. Не думал, что там все еще может стоять старая фисгармония, но она была здесь, справа, вдоль северной стены. Я присел. Нажал на педали, прикоснулся к одной клавише. Ничего. Я потянул маленький рычажок, на котором стояло: Viola dolce. И тогда раздался тонкий звук, словно выпущенный из щели, и почти немедленно растаял. Я потянул рычажок, помеченный Vox celeste. Но он был нем. Сидя здесь, я вспоминал Терезу, старался отыскать в памяти хоть что-то из того, чему научился у нее, но нет, слишком давно это было. Я вспомнил только, как она иногда брала своими пальцами мой указательный или средний и ставила на нужную клавишу. Она сидела и играла на этом самом месте, когда крестили папу, и на конфирмации, когда первым вошел Коре, сразу за ним Холме, и когда они выходили из церкви, чтобы начать долгую взрослую жизнь. И именно здесь она сидела на моих крестинах двадцатью годами позже, 4 июня 1978-го, когда поселок горел. Я вытянул рычажок Vox humana. Возник низкий, дрожащий звук, который креп и разрастался, если я достаточно долго жал на педали.