Выбрать главу
But the Deacon swore (as Deacons do, With an “I dew vum,” or an “I tell yeou”) He would build one shay to beat the taown ’N’ the keounty ’n’ all the kentry raoun’; It should be so built that it couldn’ break daown: “Fur,” said the Deacon, “’tis mighty plain Thut the weakes’ place mus’ stan’ the strain; ’N’ the way t’ fix it, uz I maintain, Is only jest T’ make that place uz strong uz the rest.”
So the Deacon inquired of the village folk Where he could find the strongest oak, That couldn’t be split nor bent nor broke, – That was for spokes and floor and sills; He sent for lancewood to make the thills; The crossbars were ash, from the straightest trees, The panels of white-wood, that cuts like cheese, But lasts like iron for things like these; The hubs of logs from the “Settler’s ellum,” – Last of its timber, – they couldn’t sell ’em, Never an axe had seen their chips, And the wedges flew from between their lips, Their blunt ends frizzled like celery-tips; Step and prop-iron, bolt and screw, Spring, tire, axle, and linchpin too, Steel of the finest, bright and blue; Thoroughbrace bison-skin, thick and wide; Boot, top, dasher, from tough old hide Found in the pit when the tanner died. That was the way he “put her through.” “There!” said the Deacon, “naow she’ll dew!”
Do! I tell you, I rather guess She was a wonder, and nothing less! Colts grew horses, beards turned gray, Deacon and deaconess dropped away, Children and grandchildren – where were they? But there stood the stout old one-hoss shay As fresh as on Lisbon-earthquake-day!
EIGHTEEN HUNDRED; – it came and found The Deacon’s masterpiece strong and sound. Eighteen hundred increased by ten; – “Hahnsum kerridge” they called it then. Eighteen hundred and twenty came; – Running as usual; much the same. Thirty and forty at last arrive, And then come fifty, and FIFTY-FIVE.
Little of all we value here Wakes on the morn of its hundreth year Without both feeling and looking queer. In fact, there’s nothing that keeps its youth, So far as I know, but a tree and truth. (This is a moral that runs at large; Take it. – You’re welcome. – No extra charge.)
FIRST OF NOVEMBER, – the Earthquake-day, – There are traces of age in the one-hoss shay, A general flavor of mild decay, But nothing local, as one may say. There couldn’t be, – for the Deacon’s art Had made it so like in every part That there wasn’t a chance for one to start. For the wheels were just as strong as the thills, And the floor was just as strong as the sills, And the panels just as strong as the floor, And the whipple-tree neither less nor more, And the back crossbar as strong as the fore, And spring and axle and hub encore. And yet, as a whole, it is past a doubt In another hour it will be worn out!
First of November, ’Fifty-five! This morning the parson takes a drive. Now, small boys, get out of the way! Here comes the wonderful one-hoss shay, Drawn by a rat-tailed, ewe-necked bay. “Huddup!” said the parson. – Off went they. The parson was working his Sunday’s text, – Had got to fifthly, and stopped perplexed At what the – Moses – was coming next. All at once the horse stood still, Close by the meet’n’-house on the hill. First a shiver, and then a thrill, Then something decidedly like a spill, – And the parson was sitting upon a rock, At half past nine by the meet’n-house clock, – Just the hour of the Earthquake shock! What do you think the parson found, When he got up and stared around? The poor old chaise in a heap or mound, As if it had been to the mill and ground! You see, of course, if you’re not a dunce, How it went to pieces all at once, – All at once, and nothing first, – Just as bubbles do when they burst.
End of the wonderful one-hoss shay. Logic is logic. That’s all I say.

IV. Отрывок из

Гроздья гнева

ДЖОН СТЕЙНБЕК (перевод Н. Волжиной)

«Но что такое происходит у нас в стране? Я вот о чем спрашиваю. Что происходит? Сейчас, как ни старайся, себя не прокормишь. Земля людей тоже не кормит. Я вас спрашиваю, что такое происходит? Ничего не понимаю. И кого ни спросишь, никто ничего не понимает. Человек готов башмаки с себя снять, лишь бы проехать еще сотню миль. Ничего не понимаю. – Он снял свой серебристый шлем и вытер лоб ладонью. И Том снял кепку, и вытер ею лоб, потом подошел к водопроводу, намочил кепку, отжал ее и снова надел. Мать просунула руку между планками борта, вытащила оловянную кружку и сходила за водой – напоить бабку и деда. Она стала на нижнюю планку и протянула кружку сначала деду, но он только пригубил и замотал головой – и не стал больше пить. Старческие глаза смотрели на мать с мучительной растерянностью и не сразу узнали ее.

Эл включил мотор и, дав задний ход, подъехал к бензиновой колонке. – Наливай. В него идет около семи галлонов, – сказал Эл. – Да больше шести не надо, а то будет плескать. Толстяк вставил в отверстие бака резиновый шланг.

– Да, сэр, – сказал он. – Куда наша страна катится, просто не знаю. Безработица, пособия эти…

Кэйси сказал:

– Я много мест исходил. Все так спрашивают. Куда мы катимся? А по-моему, никуда. Катимся и катимся. Остановиться не можем. Почему бы людям не подумать над этим как следует? Сколько народу сдвинулось с места! Едут, едут. Мы знаем, почему они едут и как едут. Приходится ехать. Так всегда бывает, когда люди ищут лучшего. А сидя на месте, ничего не добьешься. Люди тянутся к лучшей жизни, ищут се – и найдут. Обида многое может сделать, обиженный человек – горячий, он за свои права готов биться. Я много мест исходил, мне часто доводилось слышать такие слова.

Толстяк качал бензин, и стрелка на счетчике вздрагивала, показывая количество отпущенных галлонов.

– Куда же мы все-таки катимся? Вот я что хочу знать.

Том сердито перебил его:

– И никогда не узнаешь. Кэйси тебе втолковывает, а ты твердишь свое. Я таких не первый раз встречаю. Ничего вы знать не хотите. Заладят и тянут одну и ту же песенку. „Куда мы катимся?“ Тебе и знать-то не хочется. Люди снялись с мест, едут куда-то. А сколько их мрет кругом? Может, и ты скоро умрешь, а ничего толком не узнаешь. Много мне таких попадалось. Ничего вы знать не хотите. Убаюкиваете себя песенкой: „Куда мы катимся?“»

VII

Наука и языкознание

БЕНДЖАМИН ЛИ УОРФ (Перевод из журнала Новое В Лингвистике. Вып. 1. –М., 1960)

Каждый нормальный человек, вышедший из детского возраста, обладает способностью говорить и говорит. Именно поэтому каждый независимо от образования проносит через всю свою жизнь некоторые хотя и наивные, но глубоко укоренившиеся взгляды на речь и на ее связь с мышлением. Поскольку эти воззрения тесно связаны с речевыми навыками, ставшими бессознательными и автоматическими, они довольно трудно поддаются изменению и отнюдь не являются чем-то сугубо индивидуальным или хаотичным – в их основе лежит определенная система. Поэтому мы вправе назвать эти воззрения системой естественной логики. Этот термин представляется мне более удачным, чем термин «здравый смысл», который часто используется с тем же значением.

Согласующийся с законами естественной логики факт, что все люди с детства свободно владеют речью, уже позволяет каждому считать себя авторитетом во всех вопросах, связанных с процессом формирования и передачи мыслей. Для этого, как ему представляется, достаточно обратиться к здравому смыслу и логике, которыми он, как и всякий другой человек, обладает. Естественная логика утверждает, что речь – это лишь внешний процесс, связанный только с сообщением мыслей, но не с их формированием. Считается, что речь, т. е. использование языка, лишь «выражает» то, что уже в основных чертах сложилось без помощи языка. Формирование мысли – это якобы самостоятельный процесс, называемый мышлением или мыслью и никак не связанный с природой отдельных конкретных языков. Грамматика языка – это лишь совокупность общепринятых традиционных правил, но использование языка подчиняется якобы не столько им, сколько правильному, рациональному, или логическому, мышлению.

Мысль, согласно этой системе взглядов, зависит не от грамматики, а от законов логики или мышления, будто бы одинаковых для всех обитателей вселенной и отражающих рациональное начало, которое может быть обнаружено всеми разумными людьми независимо друг от друга, безразлично, говорят ли они на китайском языке или на языке чоктав. У нас принято считать, что математические формулы и постулаты формальной логики имеют дело как раз с подобными явлениями, т. е. со сферой и законами чистого мышления. Естественная логика утверждает, что различные языки – это в основном параллельные способы выражения одного и того же понятийного содержания и что поэтому они различаются лишь незначительными деталями, которые только кажутся важными. По этой теории математики, символическая логика, философия и т. п. – это не особые ответвления языка…