Весьма продуктивно и вытекающее из характеристик художественного семиозиса рассмотрение художественной коммуникации. Художественная коммуникация, согласно автору, представляет собой внутренне многослойный, внешне многовекторный и прагматически многополюсный процесс. Такой подход позволяет синтезировать существующие противоположные точки зрения и вместе с тем показать возможности перехода от одной к другой (удачные примеры подобных трансформаций, особенно при рассмотрении понятия знака и процессов коммуникации, можно найти в самой книге).
Благодаря использованию применяемых в современной теории систем понятий аутопойесиса и автореференции, Владимир Фещенко удачно дополняет и уточняет представления о характере поэтической функции как установки на выражение (в терминах 1920‐х годов), или установки на сообщение (в терминологии 1960‐х, вплоть до настоящего времени). Отмеченные результаты складываются в цельную картину и позволяют перенести функциональные характеристики на весь процесс и его отдельные компоненты. Автокоммуникативность как обратимость связи «адресант – код – сообщение – адресат» концептуализируется как проявление рефлексивности в художественном дискурсе поэтической (автопоэтической) коммуникации и коммуникации метаязыковой. Как показывают другие работы В. Фещенко, в экспериментальной литературе и искусстве ХХ века происходит сближение собственно поэтической (автопоэтической) коммуникации и коммуникации метаязыковой (метапоэтической) в различных формах междискурсивного взаимодействия. Идея о связи автопоэтической коммуникации и коммуникации метаязыковой (метапоэтической) может иметь перспективное расширение и существенно углубить наши представления о фундаментальных характеристиках языка. В обоих случаях речь идет об установке на выражение, и целесообразность введенного уже позднее Романом Якобсоном разграничения между установкой на код и установкой на сообщение может стать предметом дискуссии.
Комплексное видение проблематики позволяет В. Фещенко найти сердцевину того, что принято называть языком в поэтической функции; это рефлексивность как конститутивная черта художественного дискурса, определяющая более частные рефлексивные механизмы: автокоммуникацию, автореференцию, взаимодействие автопоэтической и метапоэтической функций. Думается, что развитие этой идеи может получить и несколько отличное воплощение при описании семантико-синтаксических и прагмасемантических механизмов коммуникации в целом, если удастся связать рефлексивность с соответствующими механизмами рекурсии и предложить методику подобного описания.
Особо хочу отметить стиль изложения в книге: сложные проблемы излагаются ясно, но и без упрощения, а разнородность используемого материала, цитируемых концепций, эпох и языков не приводит к какофонии, и это, разумеется, дополнительное свидетельство продуманности авторской концепции. Разумеется, есть положения, с которыми можно не соглашаться: учитывая ее одновременно новаторскую и достаточно разработанную проблематику исследования, практически любой концептуально значимый пункт исследования может вызвать полемику. А при похвальном желании автора объять необъятное, и вопросы могут также относиться к области необъятного. Это можно считать еще одним хорошим стимулом – книга приглашает думать, тем самым реализуя креативно-эстетическую установку в профессиональной коммуникации гуманитариев.
ОТ АВТОРА: О «ЯЗЫКЕ» В «ЯЗЫКЕ». ЛИНГВОЭСТЕТИЧЕСКИЙ ПОВОРОТ
Изнутри ‘Языка’ объяснять Язык, в его игре по отношению к Духу, демонстрировать его, без извлечения каких-либо абсолютных выводов (для Духа).
Малларме был прав. И все же, говоря об идеях, Дега подразумевал внутреннюю речь или образы, которые так или иначе могут быть выражены словами. Однако эти слова, эти скрытые фразы, которые он называл своими идеями, эти влечения и интуиции разума поэзии не создают. Есть, следовательно, еще нечто – какое-то изменение, какая-то трансформация, быстрая или медленная, стихийная или сознательная, мучительная или легкая, чье назначение – стать опосредствованием между мыслью, которая порождает идеи, между этой подвижностью, множественностью внутренних проблем и решений и, вслед за тем, речью, совершенно отличной от языка обыденного, какою являются стихи, – речью, причудливо организованной, которая не отвечает никакой потребности, кроме той, какую должна возбудить сама, которая говорит лишь о предметах отсутствующих или тайно и глубоко прочувствованных; речью странной, которая, как нам кажется, исходит отнюдь не от того, кто ее формулирует, и адресуется отнюдь не к тому, кто ей внимает. Эта речь, одним словом, есть язык в языке.