Выбрать главу

Напротив, такое обобщение «риторического», которое внимательно следует за движением литературы, стремится уловить то, как понимает себя сама литература, само это движение, и которое при этом старается отделить и подчеркнуть постоянное и переменное в живом и саморефлектирующемся историческом движении, — такое обобщение чрезвычайно полезно и своевременно.

Поскольку же, как мы предполагаем и как подсказывает опыт исторически ориентированной поэтики, риторический принцип и соответствующее ему постижение и функционирование слова сохраняли свою действенность на протяжении двух с лишним тысячелетий (мы не можем входить сейчас в сущность проблемы риторического и должны отослать к названной литературе), в пределах этого огромного времени не было переходных периодов — не было, по крайней мере, таких переходных периодов, которые захватывали бы поэзию, саму субстанцию поэтического на такую глубину. Мы позволяем себе не верить в то, что «литературное произведение» — это всегда одно и то же, — именно потому не верить, что исторический опыт раскрывает многообразие различных постижений «произведения» (и связанных с ним понятий, как то «целое», «текст» и т. д.), и, следовательно, процедура подведения всех их под одно понятие представляется не такой уж простой, а понятие «произведения» — не таким уж ясным и очевидным; позволяем себе не верить и в то, что поэтическая направленность текста проявляется всегда в одном и том же (скорее, в совсем разном и даже противоположном), — и, однако, мы можем думать, что определенное постижение слова в литературном творчестве могло сохранять свою силу в течение почти двух с половиной тысяч лет. В конце концов это куда более слабое допущение — по сравнению с предположением, будто определенное постижение слова может существовать и существует вечно [53] .

Когда же риторика, риторическое постижение слова пали, были сломаны, ниспровергнуты, тут зато и наступает время настоящего перехода — настоящего, коль скоро рушатся вековые основания культуры, основополагающее (не только ведь для литературы, для поэтики!) постижение слова. Риторика, целая система риторической культуры, монолитная, притом издавна, по всем направлениям, подтачиваемая изнутри [54] , рушится сразу и рушится быстро, — можно сказать, что весь XIX век в литературе и поэзии забит осколками риторического, которые, однако, почти никогда не выступают системно. То, что наступает при разрушении риторической системы, — это не сразу же новый порядок и новое основание, т. е. новое постижение слова, но состояние хаоса.

Если бы — за невозможностью дать настоящее определение романтизма — позволительно было обрисовать его, то и можно было бы сказать: романтизм — это наступившее после периода долговечного порядка состояние хаоса; из хаоса только еще предстоит сложиться новому порядку, совсем новому, все строительные заготовки для которого уже налицо, как это выяснится позднее, так что недостает только решительного слова, чтобы все упорядочилось: хаос еще сильнее от того, что наряду с романтизмом (который, таким образом, взял на себя все тяготы и блаженства нового состояния) продолжают существовать и упорствовать в своем бытии классицизм и классицизмы — и поздний классицизм французского образца, и поздняя академическая эстетика, и тот классицизм-неогуманизм в античном стиле и духе, итогового порядка, который только сформировался в Германии в самый канун романтической анархии. Вся эта эпоха — творчески необычайно богатая, вся она глубоко кризисная, и вся она по сути своей переходная, так как ей буквально не на что опереться (в противоположность прочности риторической системы): все рушится, движется, скользит, устраивается, как может и как умеет. Отсюда (по крайней мере, в Германии) необычайная кратковременность первоначального романтизма с его яркими импульсами, которым почти не успевают придать творческую завершенность, после чего немедленно начинается столь же стремительное «олитературивание» этих импульсов, их эксплуатация на проторенных путях литературного творчества, соединение их с развитой беллетристической техникой конца XVIII века (включая готический роман, стернианские приемы и т. д.) [55] , начинается и творческая обработка-систематизация их, помимо чего немыслимы были бы в Германии такие гениальные поэты, как Клеменс Брентано и Йозеф фон Эйхендорф, сумевшие слить романтические импульсы с поэтической и душевной первозданностью и придать им большую или меньшую творческую последовательность.

вернуться

53

Не думая сейчас судить об «Общей риторике» и выносить ей оценку, могу только сказать, что для исторически ориентированной поэтики эта теория по самим своим основаниям может быть, видимо, лишь примером мнимого обобщения. Отражается ли в ней исторический материал? Очевидно, да — в виде частных случаев; соположенность и рассыпанность на месте последовательного развития, разворачивания материала.

вернуться

54

Напрасно думать, что что-либо частное, как то пробуждение личностного чувства и самоутверждение человеческого «я», как у Руссо, или что-то еще могло само по себе выходить или выводить (читателя) за пределы риторической системы, пока прочно стояло целое. Прочность риторического слова испокон века строила мосты над всемирно-историческими катастрофами. Ясно, что распалось оно не от внутренней слабости. «…Ни крушение античной цивилизации, ни приход христианства, ни подъем европейского феодализма, ни его кризис, ни духовная революция Ренессанса не смогли изменить столь радикально статуса простейших реальностей литературы, их объема и границ, то есть „само собою разумеющихся“ ответов на „детские“ вопросы: „что есть литература?“, „что есть жанр?“, „что есть авторство?“ и т. д. Изживание достигнутой греками стадии рефлективного традиционализма совершается не раньше, чем Новое время окончательно находит себя, чем выявляются те самые „вечное движение“ и „непрерывная неуверенность“, которые, по известному замечанию в „Манифесте Коммунистической партии“, отличают индустриальную эпоху „от всех других“» (Аверинцев С. С. Древнегреческая поэтика и мировая литература // Поэтика древнегреческой литературы, с. 6).

вернуться

55

О том, «хорош» или «плох» такой писатель, как Э. Т. А. Гофман, конечно, будет судить каждый новый его читатель, и теория литературы ничего не сможет подсказать ему, но литературоведы с их пристрастием к Гофману должны отдавать себе отчет в том, что в немецком романтизме, спустя лет пятнадцать после его появления на свет, Гофман — представитель которого-то уже по счету поколения литераторов. Для этого поколения сам «романтизм» есть объект творчества, так что скорее можно говорить о чрезвычайно умелом и виртуозном обрабатывании известных литературных мотивов (не только романтических), чем, скажем, о романтическом отношении к действительности. Гофман, безусловно, европейский литературный феномен — таким он давно осознавался; однако в отличие от других писателей общепризнанного достоинства он не работает со словом (и от этого вполне переводим). Но даже и это не поставим ему в укор, — наверное, для судеб новых поэтических позиций XIX в. было существенно, чтобы кто-нибудь из писателей уже теперь отказался от взгляда на слово как на нечто поэтичное в себе самом, драгоценное, самоценное и т. д., потому что это последнее привязывало, многих просто приковывало к прежней поэтике и эстетике, к риторической «самодостаточности». С влюбленностью в такое слово надо было трагически расставаться, а многие крупные немецкие поэты даже в середине XIX в. никак не решались на это.